Шантарам
Шрифт:
Я глядел на нее, озадаченный, рассерженный и влюбленный.
— Нельзя же просто высказать мне все это и этим ограничиться, — продолжал я мягко увещевать ее. — Ты должна объяснить мне, почему. Ты должна поговорить со мной по-человечески, а не предъявлять ультиматум, ничего не объясняя, и ждать, что я слепо подчинюсь. Между выбором и подчинением ультиматуму есть существенная разница: когда ты сам делаешь выбор, ты знаешь, что происходит и почему. Я не тот человек, Карла, чтобы предъявлять мне ультиматумы. Если бы я был таким, я не сбежал бы из тюрьмы. Ты не можешь распоряжаться мной, приказывать мне делать то-то и то-то, не
— Я не могу.
Я вздохнул и сжал зубы, но проговорил ровным тоном:
— Наверное, я недостаточно убедительно изъясняюсь… Дело в том, что во мне осталось не так уж много такого, что я могу уважать. Но то, что осталось, — это все, что у меня есть. Человек не сможет уважать других, если не уважает себя самого. Если я просто подчинюсь тебе, не понимая, почему я так поступаю, я перестану уважать себя. И ты тоже не будешь меня уважать, согласись. Поэтому я спрашиваю еще раз: в чем дело?
— Я… не могу!
— Точнее, не хочешь.
— Не могу, — ответила она мягко и посмотрела мне в глаза. — И не хочу. Ты говорил совсем недавно, что готов сделать ради меня все, что угодно. Вот я и прошу тебя не ездить в Бомбей, а остаться здесь. Если ты уедешь, это конец.
— Что за человек я был бы, если бы послушался тебя? — произнес я, пытаясь улыбнуться.
— Полагаю, это твой ответ. Ты сделал свой выбор, — вздохнула она, выходя из хижины.
Я уложил свою сумку и пристроил ее на мотоцикле. Покончив с этим, я спустился к морю. Она вышла из воды и направилась ко мне, увязая в песке. Майка и набедренная повязка плотно облепляли ее. Мокрые черные волосы мерцали под висящим в вышине солнцем. Самая красивая женщина в мире.
— Я люблю тебя, — сказал я, когда она прильнула ко мне. Я крепко сжимал ее в объятьях и говорил в ее губы, ее лицо, ее глаза. — Я люблю тебя. Все будет хорошо, вот увидишь. Я скоро вернусь.
— Нет, — ответила она без всякого выражения. Тело ее было не напряжено, но совершенно бездвижно, словно жизнь и любовь покинули ее. — Не будет ничего хорошего. Все кончено. Завтра я уезжаю отсюда.
Я посмотрел в ее глаза и почувствовал, как мое собственное тело деревенеет; во мне образовалась пустота, не осталось никаких чувств, одна гордость. Руки мои упали с ее плеч. Я повернулся и пошел к мотоциклу. Доехав до последнего пригорка, с которого было видно наш пляж, я остановился и обернулся, закрыв глаза рукой от солнца. Пляж был пуст. Не было ничего, кроме смятых песчаных простынь и горбатых гребешков волн, которые накатывали на берег, как играющие в воде дельфины.
Глава 25
Улыбающийся слуга открыл мне дверь и провел в комнату, приложив палец ко рту. Жест был совершенно излишен, поскольку музыка так грохотала, что меня не услышали бы, даже если бы я кричал. Слуга жестами предложил мне чай, изобразив, что пьет из блюдца. Я кивнул. Он тихо закрыл за собой дверь, оставив меня наедине с Абдулом Гани. Его дородная фигура вырисовывалась на фоне большого окна в эркере, сквозь которое были видны сады на крышах соседних домов, ржаво-красные селедочные скелеты других крыш и желто-зеленые пятна сари, сохнувших на балконах.
Комната была громадной. В недосягаемой вышине посреди нарядных лепных розеток висели на цепях три люстры замысловатой конфигурации. В противоположном конце комнаты недалеко
Абдул Гани стоял, слушая музыку, лившуюся из дорогой стереосистемы, встроенной в стену с книгами. Это была песня, и голоса звучали знакомо. Сосредоточившись, я вспомнил: Слепые певцы, которых я слушал в ту ночь, когда познакомился с Кадербхаем, — правда, эту песню они тогда не исполняли. Страсть и вдохновение, с какими они пели, производили сильное впечатление. Когда волнующее, переворачивающее душу пение закончилось, в комнате осталась пульсирующая тишина, и казалось, в ней не было места никаким посторонним звукам ни из дома, ни с улицы.
— Ты знаешь их? — спросил он, не оборачиваясь ко мне.
— Слепые певцы, если не ошибаюсь.
— Да, они, — подтвердил Абдул. Его произношение диктора Би-би-си, окрашенное индийской мелодичностью, нравилось мне все больше. — Я очень люблю их пение, Лин, — больше, чем какие-либо иные песни разных народов из тех, что я слышал. Но, должен признаться, в глубине моей любви к ним прячется страх. Каждый раз, когда я слушаю их, — а я делаю это ежедневно — у меня возникает ощущение, что это реквием по мне.
Он по-прежнему стоял, отвернувшись от меня. Я ждал посреди комнаты.
— Да-а, это, наверно… тревожное чувство.
— Тревожное… — повторил он тихо. — Вот именно, тревожное. Скажи, Лин, как по-твоему, может ли гениальное творение оправдать сотни провинностей и ошибок, совершенных при его создании?
— Ну… трудно сказать. Смотря что вы имеете в виду… Но в общем, мне кажется, это зависит от того, сколько людей получат от этого пользу и сколько пострадает.
Он наконец повернулся ко мне, и я увидел, что он плачет. Слезы одна за другой катились из его больших глаз по пухлым щекам, стекая на длинную шелковую рубаху. Но голос его был ровным и спокойным.
— Ты знаешь, что сегодня ночью убили Маджида?
— Нет… — потрясенно ответил я. — Убили?
— Да, убили, прирезали, как какое-нибудь животное, прямо у него дома. Тело расчленили на множество кусков и разбросали по всей квартире. На стене было написано «Сапна» — его кровью. Все та же старая история. Прости мне мои слезы, Лин. Это ужасная новость так подействовала на меня.
— Да что тут прощать… Наверное, я лучше приду в другой раз.
— Нет-нет. Кадер хочет, чтобы ты как можно скорее приступил к делу. Мы с тобой выпьем чая, я возьму себя в руки, и мы обсудим наши паспортные дела.