Шествовать. Прихватить рог…
Шрифт:
Кровавая сыпь на траве и асфальте, ужасная гекатомба: тучи дикарей — подавлены каблуками прохожих. Тяжелая обезумевшая яблоня раскачивается — над дорогими детками, растерзанными и никем не оплаканными. И разрывает свою пустую грудь.
Окраинный разворот, фырчанье и всхлипы подоткнувших город лопухов и чертополохов, пораженных в пурге колес — настоящей метелью, и уже простоволосые и почти ржавые.
Бедная моавитянка сбирает колоски дождя, выходя на справные нивы в сорняке ваты… Древо голубой кости, кое-как удержавшее — вспышки плоти, но припрятавшее под парапетом тесные бусы капель, и мечется в мокрой чугунной решетке, и вхолостую ловит — царапающее, наглое карр.
Готические шрифты зимы продеты на снежных перепонках в неотличимые агатовые и седые прутья деревьев.
Мерзлый старикан отмечает в зимних кронах — не сугробы, но одеяла, перины, пипифаксы, и на каждой ветке можно прилечь и соснуть.
Прерывные двухстрофные домы-аристократы, и между снега — летящие щепотками анабасы-башенки, искря чешуей, нездоровые флюгеры и чернильницы печных труб с гусиными перьями дымов, как на старом почтамте… или завитые, напудренные парики с кронштейнов, и не то розетки в козьей шерсти, не то козьи лики. Крючконосые двери под гнутыми козырьками с ледяными виньетками то всматриваются — в Новый год, то удаляются в глубину праздника, и столпившиеся за ними окна счищают мандаринную корочку. В сих волшебных плечом к плечу — все, кого я люблю и никогда не увижу… в самом деле, пролетаем мои детские улицы — и что за совпадение! — в сгинувших росли как раз эти дома. Но улицы коротки, а искусство полет — вечно.
Площадь Отрешенных: фонари вогнуты в мостовой туман — и ни поживы, лишь моргающий желтый, отставший от светофора. Наш транспорт перечеркивает на вираже огнем — обмерзшую стену стужи или спину горгульи…
В те поры мне, кажется, случалось гулять в лесу — только глазами. Жаль, лишь в ночном лесу — на объездной дороге.
Но здесь интересовались: чем вымеряют время? Проще нет.
Три ночи в неделю существует ночной лес — чтоб врываться в наш полет над рокадой. Или трижды парусный флот — чтоб топить, пока мы свидетельствуем, сосны западной окраины…
Каждый день четвертый — новости ночи и златошвеек рассвета перечисляет мой возлюбленный диктор с меланхоличным, пиитическим голосом, безукоризненно равнодушным к выпавшим событиям. Нефтяной кризис… Денежный кризис… Продовольственный и лекарственный… На свистящих согласных я начинаю подозревать у него за щекой — чуингам. Но время от времени — встряхнувшись — грохочет беспощадным чудовищем трагедии:
— Информационные агентства сообщают: сегодня вечером в Турции произошло крушение поезда. В катастрофе погибли семьдесят пассажиров…
И спустя час, вложив в голос все презрение мира:
— По уточненным данным, в Турции погибли не семьдесят человек, а всего — тридцать шесть.
Раз в неделю я смотрю порцию романтического субботнего сериала. Если положиться на непрерывность истории или страсти, то переулочные дни разбредутся, но сплотятся субботы.
Между вторником и средой на одной радиостанции бурлит сладкий джаз и возвращаются великие. И очень разнообразят мои бессонницы. А поскольку я обожаю джаз, то от вторника до вторника нужусь — в нигде.
По средам выходит телепрограмма, и я жадно поджидаю анонсы. Хороши обещания Хичкока, что-нибудь с Джеймсом Стюартом и Кэри Грантом… «Головокружение» или «К северу через северо-запад»… Приятен посул мировой мелодрамы — «Незабываемого романа»…
Всякий четный и ведренный четверг можно поймать журнал, не скажу какой, с безграничным запасом приделов, топотня героев из всех застенков, рогатые головы, удары с воздуха, с моря, с земли, отслоение и шевеление — под… и я, творец, раздаю имена…
Или сумрак пятнадцатой, по моим подсчетам, зимы, озноб безответной влюбленности — или жизни, что вся еще впереди — плотная, как леса охоты, и стелется, как сытые стадами медленные равнины, и еще разделяет ножи на фруктовый, мясной, книжный, хлебный и возобновляется поминутно… Странствия под колпаком настольного света — по зачитанным замкам и застроченным тисами и английскими привидениями аллеям, откуда невозможно вернуться навсегда и без крови… И вдруг из старой темноты столь же старых комнат — радио, начало 2-го акта «Евгения Онегина», раздольный хор: «Вот уж веселье…» — это сочетается лишь дважды — давно, и еще раз — давно, из песка сна.
из книги пира
…суть дома сего — вхождение в сверкающую ночь торжества или в торжество ночи. Большие сгрудившиеся: декламаторы, виночерпии, сердцееды, их смещения и отождествления… Любовь обнаруживает кучность даров на высоте и запорошенные глаза, а вещи вложены в грани с бегущей искрой. Многие звуки сплетены меж собой и плавны… Так что все недоставшие улики — здесь: готовы превращаться в вино, и в злаки, и в румяных зверей дома. И хотя вздутое пелериной стекло или балетные пачки фарфора музицируют о пошедшей хрупкости… о сердцееды и зверобои! — их неустанные уста!..
Но что за вторжение — во вторую треть торжества, в полутень от стократ пересекшихся веселых путей? Кому пред захрустывающим вертеп и обсасывающим ножку канкана телевизором ниспослан — кривоугольный сидячий сон? Жуткий старец дивана, восточный
По разговорнику: о, не просто пра… а скорее — щур… Не поверите — муж! Вечной кузины дома, уже не вспомнить, чьей именно — простенка, наличника, окна… Ей смерклось — две семерки, две косы, давно наточенных до песни, но ее любимое уравнение: жить — равно стоять замужем, так что материковую часть она чинилась в мужевладелицах. Для вас средство выражения личности — движение, танец, паркинсон… или сборка стальных конструкций, телекинез, наконец, поиск тротилового эквивалента — тем и этим объектам, а для кузины… хотя пятерка приобретенных ею габардинцев — не сказать… предыдущий был к ней в расчет — тремя месяцами, развлечение на сезон слякоти, и тоже провален. Но сестра косяков мудра: если где-то что-то течет, тянет гирю, цыкает вкруговую зубами, ее это может не касаться, да? Вырвать из души рабью преданность тяге — и вдыхать настоящее. Не видеться сколько угодно — лет, столетий, но при встрече, в попытке потрошить, чем семеричная оптимистка полнила прошедшее или просемененное… слово время здесь — бранное, чем множественней его число… но — иные длинноты: чем наполнены — темы, планы, оказии. И вам разворачивают последний день и час: отлетевшая от календаря цифра, забродившее варенье… Дрянь в кошачьем манто, столовавшая воробьев на трамвайном биваке, соря им свои пакостные семечки — между рельсами, чтобы налетевший железный рысак разлузгал птичек! — а прочее уже… Итак, кузина напряглась в-шестых — и нашла осколок дьявольского числа — шестого мужа… Шейлока, отсучившего себе этой Вселенной — о, лет на восемьдесят с…