Шкловцы
Шрифт:
— Мама, — Велвл больше не может сдержаться, — я хочу есть. Мама, хлеб с… С сыром, мама. Нет, с мас…
— А благословения за тебя кто будет говорить? — сердится тетя Фейга. — Погоди, погоди, вот придет папа из миньена! [56]
Велвл возвращается в столовую, произносит благословения.
Ой, какие они сегодня длинные и нудные, эти благословения, с их «не создал» [57] , с их «благословен ты»… [58] На этот раз целое дело!
56
Здесь имеется в виду синагога.
57
Во
58
Любое благословение начинается со слов «Благословен Ты, Господь, Бог наш, Царь вселенной…».
А Трохим наворачивает.
— Борух ато адейной элоейну мелех а-эйлем шелой осани гой… [59] — частит Велвл, а в головенке у него вертится: чудесный вкус… восхитительная еда. Трохим такой хороший… Он все может! Здесь какая-то тайна… ой, как ему хорошо, этому гою…
И вдруг, посередине благословений, Велвл слышит, что мама, рассердившись на что-то, в голос кричит на Трохима.
Когда Велвл снова прибегает на кухню, он узнает, что как раз принесли от пекаря несколько горячих буханок, а Трохим, который привык есть только черный солдатский хлеб с отрубями, от большого возбуждения ухватил одну свежую, пропеченную, посыпанную тмином буханку своими жирными, перемазанными свининой пальцами, прижал ее к себе и спросил тетю Фейгу: «Сколько стоит?» Ну дела! Когда мама это увидела, буханка стала уже совершенно трефной.
59
Благословен Ты, Господи, Бог наш, Владыка вселенной, за то, что Ты не создал меня неевреем ( др.-евр.).
Тетя Фейга сделала все, что в женских силах, для того, чтобы разъяснить плотнику, что, как только гой, «Юрка», тронул своими трефными свинячьими руками еврейский хлеб, этот хлеб уже нельзя есть… Не кошерно! Фе…
— Ни можно кушать у нас! — так она втолковывает плотнику. Кто его просил трогать свежую буханку? Лучше б у него сперва руки отвалились…
Но Трохим совершенно не понимал, какой смысл в том, что на свете бывает трефное, а бывает кошерное. Он уже поел и теперь чесал за ухом жирным пальцем. В конце концов он скроил жалостливую гримасу и принялся полукричать, полуплакать на своем крестьянском наречии:
— Чаво?.. Чаво кричишь, хозяйка? Чи я тоби побив? Чи я у тоби козу украв?
С жарким любопытством Велвл смотрел на несчастную буханку, которая стала трефной, бедняжка: он искал в ней признаки некошерности — и не находил. Теплая буханка, коричневая и блестящая, посыпанная душистыми тминными зернышками, такая же, как и все остальные буханки. И все же… Прикосновение Трохима придало ей какую-то таинственность… Тайна «того, что нельзя» теперь заколыхалась вокруг него. Мама боится этой тайны. А иначе с чего бы она так кричала на Трохима?
— Мама, мама, это ничего… ничего на буханке нет, ма…
— Хвороба тебя возьми, боже ты мой! Еще напасть… Кто тебя спрашивает, кто? Погоди-ка, папа тебе задаст «ничего».
В конце концов тетя Фейга уговорила Трохима купить у нее буханку «почти бесплатно». Хлеб ей самой стоит тридцать грошей, а она его продает за двадцать пять… за… за… пятнадцать… Ну? Она положила трефную буханку на торбу Трохима и, благословив: «Чтоб ты первым кусочком подавился!», вышла, кипя и негодуя. Вслед за ней вышел Трохим. У Велвла сперло дыханье. Он оглянулся — никого нет! Тогда он тихонечко, на цыпочках, подошел к трефной буханке, которая поблескивала, улыбалась ему таинственной трефной улыбкой и, остывая, тихо и греховно похрустывала. Велвл быстро склонился над ней и с бьющимся сердцем лизнул коричневую корочку. Глянь! Что это? Если он не ошибается, вкус точно такой же! Где же тогда вкус «того, что нельзя»? Почему мама так испугалась?
И он еще раз лизнул, и снова никакого особенного вкуса…
Шаги. Идут! Велвл спохватывается и тихо улепетывает из кухни.
Но четырехугольные белые кусочки с тех пор уже
Через год у дяди Ури в добрый час родился еще один ребенок. Его назвали Рахмиелка. Мама взяла для него няню, старую крестьянскую бабку. У этой шестидесятилетней старухи были ясные серые глаза и большая голова, вечно замотанная в красную турецкую хустку, громоздившуюся, на белорусский манер, целым сооружением из узлов и складок. Эта старуха постоянно со всеми цапалась, даже с дядей Ури. Она воспитывала Рахмиелку, пичкая его до потери сознания манной кашей и разбавленным молоком. Старуха целовала и обнимала Рахмиелку как родного и при этом не переставала клясть свою невестку, которая заела ее век в ее собственном доме, так что ей пришлось покинуть свою родную деревню, свой садик, в котором она еще ребенком растила лук и огурцы. А теперь… А теперь, пусть люди добрые видят! Она должна служить у чужих, у жидов…
У этой старухи было в обычае покупать тайком для Велвла моченое яблоко всякий раз, как она шла на базар; но… при этом она постоянно, как только представлялся случай, доносила на него и папе, и маме. И Велвл, мальчик, который уже учит Гемору, платил ей той же монетой. Он постоянно воровал для нее водку и халу, и швырял ей в голову ее же старые галоши, и называл ее, убегая, старой стервой.
Частенько старуха пускалась с Велвлом в разговоры по поводу «их Бога» и «нашего Бога». Она все время показывала ему свой старый латунный крестик, странную цацку, украшенную голубой эмалью. Она говорила, что получила его в наследство от своей бабушки, которая ходила на богомолье… пешком, аж до самого Киева. Велвл всякий раз трогал крестик мизинцем и дрожал, и, чтоб похвастаться, сразу же убегал и приносил ей папины тфилин, и показывал, что с ними делают. Вот так наматывают ремни. Понимаешь? Этот — на голову. Видишь? Потом закатывают левый рукав… Гляди! Бабка при этом всегда кивала закутанной головой, не понимая ни слова, и глядела на Велвла с удивлением и подозрением, как на маленького колдуна.
— Ага! Ага! — повторяла она по-крестьянски после каждого его слова, в знак того, что она все очень глубоко понимает.
— Ага! Ага!
В конце концов она с большим почтением дотрагивалась до большой четырехглавой буквы «шин» на «шел рош» [60] , прищелкивала языком и всякий раз таинственно спрашивала:
— Чи то ваш хрест?
Почти каждое воскресенье ее навещал старший женатый сын — Микита. Он был высоким и тощим, этот Микита. Скулы — острые и гладкие, нос — мясистый и курносый. И когда Микита поворачивался к вам, вы сперва видели две больших ноздри и только потом маленькие бледно-голубые глазки.
60
На тфиле «шел рош» («для головы») изображена необычная буква «шин» с четырьмя «головками». У обыкновенной буквы «шин» их три.
Всякий раз, когда Микита приходил в своих лаптях и со своим громким здравство, он приносил в дом дяди Ури незнакомые мужицкие запахи стойла, кожи, махорки и пашни. Тетя Фейга кривилась, дядя Ури сразу же закуривал папиросу, но у Велвла начинали страстно дрожать ноздри. Он почему-то тосковал по этому Миките, ждал каждое воскресенье появления его овчинного кожуха с большой светлой заплатой на спине. Ему нравилось трогать кожу, затвердевшую снаружи от снега и дождя. Ему нравилось запускать обе руки в мягкий курчавый мех с изнанки…
Микита неизменно добивался своего. Старую няню он называл мамкаи каждый раз выклянчивал у нее ту малость, которую она зарабатывала. Для этого он и крестился, и божился, и плевал, и в раскаянии громко бил себя в грудь обоими красными кулаками до тех пор, пока старуха, тихая и сломленная, не выкладывала несколько грошей. Но стоило ему уйти, как она принималась клясть его и свою невестку ужасными, злыми проклятьями.
Чай, которым потчевали Микиту, он всегда понемножку наливал в блюдце, которое потом брал двумя руками, точно боялся, что отнимут; и, не отрывая блюдце от стола, принимался тянуть чай, и сопеть, и пыхтеть, и охать от удовольствия, и с присвистом сосать сахар, и сдувать пар вытянутыми губами, и стирать рукавом из грубой холстины пот со лба. А от халы он каждый раз откусывал такие ужасные куски, что с каждым укусом Велвла пробирала дрожь.