Сигнал бедствия
Шрифт:
— А согревает, сестра, эта штуковина! — говорил он после впрыскивания.
— Еще бы! Всех поставим на ноги!
— Слушайтесь ее с первого слова! — говорил врач, старый низенький человек с багровым, обмороженным, распухшим носом. — В таких чрезвычайных обстоятельствах она больше может сделать. Агния Семеновна — решительная особа. Ей бы по меньшей мере ротой командовать.
При обходе он задержался возле кровати Снесарева и спросил шепотом:
— Ну как история вашего усыпления? Разгадана?
— Нет, еще не разгадана. — Снесарев улыбнулся. — И об этом, знаете
— Молчу, молчу. Нем! И не любопытствую больше.
А по глазам, над которыми подрагивало пенсне, было видно, что старик очень любопытствует. Вызов к Снесареву был самым необычным в его жизни.
Спустя день поставили еще одну кровать — для врача. Он также слег. Залезая под одеяло, он, вздохнув, объявил:
— Врачу, исцелися…
Теперь Агния Семеновна неограниченно управляла стационаром.
— Что? Встать хотите? — накинулась она на Снесарева, когда он заявил, что его можно выписать. — Нет, голубчик! Насквозь вас вижу. Не выпущу. Вот кузнец с механиком захотели вчера в козла сыграть. Это симптом. Значит, им скоро можно уйти. А ну, скажите мне что-нибудь смешное!.. Нет ничего? Не выходит?
— У меня и раньше не выходило. Нет чувства юмора, честное слово!
— Лежите, лежите. И спите, спите! Сон — это дополнительные калории.
2. Мастер-универсал
Спустя несколько дней Агния Семеновна позволила Снесареву выйти на часок. Она проследила за тем, как он оделся, закутала шею шерстяным шарфом. Снесарев отправился побродить по заводским дворам.
Со взморья, поднимая колючую снежную крупу, дул пронзительный ветер. Во дворах никто не попадался навстречу. Даже не было следов на снегу. Только вдали, возле рельсов, маячила фигура караульного в огромном тулупе, она казалась неживой. По всему было видно, что работа на заводе остановилась внезапно — в ту секунду, когда выключили свет. Возле стрелки замер электровоз с тележкой-прицепом, нагруженной деталями. Теперь он под плотной ледяной коркой — ее нанес шквальный морской ветер. Подальше у берега стоял плавучий кран. Опустив огромный крюк, он словно хотел разогнуться, да не смог и замер в тяжелом раздумье. В низкой стене старого цеха чернел широкий пролом — след прямого попадания снаряда. Возле этой стены Снесарев уловил звук какой-то работы и повернул туда. Он пришел к машинному отделению, открыл дверь. Внутри было темно.
— Есть тут кто? — спросил он с порога.
— Живем помалу. Входи. Холоду не напускай, — неторопливо ответил ему знакомый голос. — Кто такой? Откуда? Не узнаю что-то.
Снесарев осторожно спустился по узким ступенькам, присмотрелся. В углу копошились несколько человек.
— Пахомыч?
— Я. Пойдем-ка к печке.
В багровом мерцании угля Снесарев разглядел лицо Пахомыча, покрывшееся беспорядочно разросшейся, сбившейся, как пакля, бородой.
— Лабзин, есть у нас чем угостить гостя?
Другой человек, которого Снесарев сначала не разглядел, ответил сиплым тонким голосом:
— Две штуки всего и осталось.
— Две штуки? Я свою долю не брал. Давай ее сюда. На угощение конструктору
Лабзин, худощавый, длинный, как жердь, стал шарить в золе щипцами и вытащил маленькую, как мандарин, картофелину.
Пахомыч протянул ее Снесареву:
— Подарок Лабзина. Притащил нам откуда-то десяток. Роскошная штука. Редкая, как прежде ананас. Не мерзлые. Ну, с выздоровлением тебя. Я уж у этой Агнии несколько раз спрашивал.
— А чего не заходили?
— Заходил, да ты спал, как в люльке. До чего же я рад тебе, конструктор, сказать нельзя!
— Спасибо. А вы не болели?
— Удержался на ногах. С тех пор не болел больше. Расчету нет.
В середине июля Пахомыч, совершенно больной, явился на завод. На заводе тревожились за его судьбу и уже начинали думать, что старик пропал без вести. По годам Сергей Пахомыч Селезнев не был стариком. И если о нем говорили: «наш старик», или «старик Пахомыч», или (это исходило от молодого инженера-острослова) «наш классический судостроительный старик», то имели в виду не возраст Пахомыча. Если решали, что «надо посоветоваться со стариком», то думали не о старости Пахомыча, а о замечательном опыте, которым он всех превосходил на заводе.
Казалось, мало одной обычной годами жизни, чтобы у человека появился такой опыт, такие знания, или, как сказал академик-математик и судостроитель, авторитет, неоспоримый во всем мире, — «такое чувство корабля, чувство всех его частей». Сколько раз бывало, что, ставя на капитальный ремонт корабль, вспоминали о Пахомыче, хотя ремонтом судов он не занимался. Кроме официального паспорта, который сопровождает каждую машину, каждый корабль, был еще неписаный паспорт — его Пахомыч хранил в памяти. Он мог рассказать, какие свойства были заложены в корабле и на что следует обратить особое внимание. Ни один корабль, построенный при нем, он не выпускал из своей памяти.
У этого мастера была одна слабость, в которой он, видимо, не сознавался сам себе: если Пахомыч начинал рассказывать о прошлом (а это мастер любил), то всегда получалось, что он был знаком, и знаком близко, с Петром Акиндиновичем Титовым.
— Нашего полку был, — вспоминал Пахомыч. — Подручным на завод пришел. Еле грамоту знал. За полтинник в день спину гнул. А каким инженером стал! Самые трудные проекты составлял. Дипломного образования не имел, зато умение и глаз! Что прикинет на глаз — по точным расчетам проверяли. Профессора приезжали проверять. И обязательно сходилось. Говорили, что это у Петра Акиндиновича от природы.
С одним из этих профессоров, рассказывал Пахомыч, Титов в зрелые годы засел за науки. В два года он одолел то, что другие изучали десять лет. Но занятия держались в строгом секрете. Опасался Титов, что люди смеяться станут. И только один человек (кроме профессора) был посвящен в тайну Петра Акиндиновича — он, Пахомыч, в то время молодой парень.
— И чай я ему носил, бывало, когда он занимался, и закуску. До ночи сидит он. «Вот, Сережа, говорит он мне, на старости лет в науку впрягся. Никак нельзя без этого». Так-то, друзья… Вот смотрю я — и будто вижу его перед собой.