Силоам
Шрифт:
Когда все уходили из часовенки, и Симон был уверен, что она совершенно пуста, он иногда садился на место, где сидела Ариадна и где ее волосы, в тени каменной кропильницы, должно быть, блестели, как раньше, когда она была для него только лицом, лишенным тела, и жила лишь этой нежной пылающей копной волос, словно озаряемой внутренним солнцем. Симон долго, прислушиваясь к себе, неподвижно сидел на том месте, где только что была Ариадна; и у него было впечатление, словно он стоит перед зеркалом, в которое она долго смотрелась. Зарывшись лицом в ладони, он смотрел в ту же тьму и в тот же свет, что и она, и то, что он видел, было чем-то, что исходило от них обоих, что таилось в их существах и все же было красивее и возвышеннее их самих. Понемногу его тело соскальзывало со скамьи, на которой он сидел, и он оказывался коленопреклоненным перед тем неизвестным, что было Ариадной
Уже несколько дней объявляли о киносеансе.
Кино было в Обрыве Арменаз одним из тех сомнительных удовольствий, которые понемногу преобразуются в долг общественной солидарности, так как если зрелища были даже и малоинтересными, неприсутствие на них, однако, вменялось в вину по той причине, что оно могло расхолодить устроителя. Было не очень понятно, что в этом страшного, но все свыклись с мыслью, что ни в коем случае нельзя расхолаживать устроителя…
Сей последний, заблаговременно распространив в Обрыве Арменаз несколько аляповатых афиш и дважды попросив извинения за опоздание, ссылаясь на состояние дорог, наконец прибыл в один прекрасный вечер. Он приезжал издалека, из долины, из забытого мира, из бесснежных краев. Симон с недоверием посмотрел на грузовичок, поднимавшийся с большим шумом и малой скоростью, с обмотанными вокруг колес цепями, появляясь, как большое черное насекомое, между двойной стеной снега, воздвигнутой вдоль дороги, везя предпоследние продукты цивилизации в виде озвученных говорящих рулонов пленки. Молодой человек подождал, пока зал наполнится; затем, увлеченный несколькими восторженными товарищами, утверждавшими, будто нынешний фильм превосходил все остальные, а может быть, следуя принципу не презирать ничего, о чем не можешь судить, тоже, не очень уверенно, вошел в игровой зал, превращенный в темную пещеру.
Сюжет объявленного фильма был довольно банален, но волнующее женское лицо спасало его своей красотой. Это лицо было близко, совсем рядом, увеличенное в три, может быть, в десять раз, его видели таким, каким никогда не доводится видеть женские лица, видели, как оно меняется и поочередно отражает самые восхитительные оттенки радости или горечи, сочиняя для всех тех, кто, погрузившись в темноту маленького зала, следил за ним взглядом, такие сильные и такие желанные радость и горечь, что им казалось, будто они теперь не смогут довольствоваться пошлыми переживаниями повседневной жизни. Дело в том, что помимо избитой истории, в которой оно участвовало, это лицо рассказывало новую историю, гораздо более красивую; оно уже само по себе было драмой, так как пустилось в бесконечные поиски, и иногда ему хватало слабой и неуверенной улыбки, как женщине, думающей о своем пропавшем ребенке, глядя на чужого малыша, чтобы создать ощущение этой постоянной и немного отчаянной пустоты, которую порождает любовь и над которой жизнь, как танцовщица на канате, пытается распевать с беззаботным видом… Но сразу же после этого начался фильм, который, несмотря на приманку из нескольких знаменитых имен, был снят в такой претенциозно заумной манере, наполнен столькими бессвязностями и грубо театральными эффектами, что Симон, махнув рукой на жесты маньяков, выделываемых на экране персонажами, обреченными на абсурдную необходимость двигаться и шуметь, потихоньку поднялся и вышел из зала…
Он удивился, взглянув на дорогу. Ночь была ясная; склоны скал тихо сияли под совершенно красной луной, только что появившейся из-за хребтов Большого Массива, развернувшихся под ее лучами в сверхъестественном спокойствии. Симон был поражен этим спокойствием, возвращавшим его самому себе; он понимал, что настоящая жизнь была здесь, и волнение, которое он испытал несколькими минутами раньше, глядя на экран, показалось ему пошлым и искусственным. Он подумал о своих товарищах, закрывшихся в нескольких шагах от него в темном зале, прикованных к четырехугольнику светлого холста. Природа жила здесь без свидетелей; ей предоставляли в одиночку совершать медленные и немые движения в ночи, ее священные и нагие жесты. Это была та же самая природа, что и в Бланпразе, и Симон вновь увидел ее, по-настоящему пораженный. Что же было такого возвышенного и такого приводящего в отчаяние в ее тишине? Возможно, объятый ее молчанием, Симон был согласен с нею; возможно, он вступил в заговор молчания, навязанный ему природой; но в самом этом согласии было что-то нечеловеческое, отрывавшее
Замечтавшись, Симон вдруг вздрогнул от удивления. Остановившись посреди дороги, он заметил совсем рядом с собой лежащую на белой земле тень, ему не принадлежавшую…
Он обернулся и увидел Ариадну… Он обрадовался, но все же, в самой радости своей, почувствовал, что ее присутствие не является ответом на все вопросы: ему казалось, что оно лишь видоизменяет его мучение, словно Ариадна сливалась с природой в ее отказе. Он видел ее, с непокрытыми волосами, рассыпавшимися вокруг ее ясного лба… Так и должно было быть!.. Не так давно, в похожую ночь, Симон обернулся и увидел то же лицо, бывшее в тот раз таким открытым и таким понятным! Но подобная перемена его не удивила. Девушка заговорила с ним: у нее была все та же простая чудесная манера говорить, стоять рядом, словно оказавшись здесь чудом, и рассматривать его во время разговора, с той ясностью, от которой было так больно…
— Я здесь лишняя, да? — спросила она. — Я уверена, что у вас вовсе не было желания видеть меня сейчас, что вам было хорошо в одиночестве, что ничто в вас не взывало ко мне…
Он разглядывал ее, всем своим существом поддавшись чудесному порыву; но в то же время в нем просыпалось неясное страдание.
— Нет, мне не было хорошо в одиночестве, — сказал он, — напротив, мне очень хорошо рядом с вами. И все же, если бы я вас призвал и вы бы пришли на этот зов, мне пришлось бы признаться, что мы пошли по ложному пути. Мне кажется, существует что-то такое, чего не уничтожит ваше присутствие…
— Что же это?
— То самое, от чего мне потребовалась бы защита.
Она подошла к нему, протянула ему сразу обе руки.
— А я не могу защитить вас, Симон?..
— От природы, может быть, нет…
Она поколебалась, и он подумал, что она сейчас замолчит, как бывало уже не однажды, когда она сознавала, что натолкнулась на препятствие, перед которым слова бессильны. С минуту она стояла неподвижно, такая, какой он увидел ее, обернувшись, и ее губы слабо блестели под луной, нежно прижавшись одна к другой, с тем выражением пылкости, от которого казалось, что они действительно способны думать, а Симон всегда говорил себе, что под нежностью Ариадны таится сила, которую она не спешила проявить. Она сказала наконец, словно отвечая самой себе:
— Никто не может защитить нас от природы…
Он посмотрел на нее встревоженно.
— Почему вы так говорите?
Она покачала головой.
— Мы любим, а любимое не отвечает. Так и нужно, чтобы любовь предоставила нам самим открыть тайну природы.
— Что вы называете тайной природы?
— Тайну ее существования. Разве есть другая?
— Но почему же эта тайна жестока?
— То, что природа существует, — таинственно. А разве наша любовь не делает ее еще более существующей?..
Она замолчала, словно сказала слишком много.
— Да, наша любовь делает ее еще более существующей, — повторил Симон. — Может быть, даже, любя ее, мы наделяем ее существованием, которого у нее раньше не было. Не создаем ли мы ее сами в той или иной мере?.. Но когда мы ее создали или придали ей дополнительное существование, она прячется в этом своем существовании и противостоит нам в ревнивом усилии оставаться самими собой. Она не хочет позволить проникнуть в себя. Мы чувствуем сопротивление одновременно с любовью, и даже в одинаковой мере. Этой дилеммы не разрешить…
— Но разве само это сопротивление не является доказательством того, что природа существует и существует без нас?..
— Не знаю, — сказал он. — Чем больше мы укрепляем существование того, что любим, тем более то, что мы любим, удаляется от нас. Однако природа постоянно нас домогается, старается обратить на себя наше внимание. Будто хватает за руки… Но тщетно мы ждем ответа.
— Разве любви нужно ждать ответа? — спросила она, повернувшись к нему. — Я бы, напротив, сказала, что любовь природы — образец всякой любви. Это риск: нужно испытать его до самого конца. — Она насмешливо добавила: — Вы боитесь, что вас обворуют?..