Симонов и война
Шрифт:
Что касается истории с оперой «Великая дружба», то вышедший с ней крупный скандал Храпченко объясняет тем, что Сталин, очевидно, воспринял эту оперу как попытку противопоставить ему Орджоникидзе. Хотя это нигде не было написано и сказано впрямую, но в этом заключалась вся суть дела. А Берия к этой сути дела подвел, постарался организовать так, чтобы Сталин попал на эту оперу, а может быть, провел еще какую-то подготовку на сей счет.
И еще одна подробность по поводу Булгакова. Когда к Храпченко приехал Москвин и привез ему пьесу Булгакова «Батум» о молодом Сталине, Храпченко пьеса эта понравилась, но и он, и Москвин, конечно, понимали, что без прямого разрешения Сталина пьесу нельзя принимать к постановке. Пьеса самому ему показалась романтической и сильной. Он послал ее с письмом к Сталину. Написал, что — вот Булгаков создал
Едва он это сказал, как раздался звонок. Жданов взял трубку (у телефона был Сталин): «Да, товарищ Сталин. Да, он уже у меня. Да, товарищ Сталин».
Жданов повесил трубку и еще раз, в самой жесткой форме повторил это двойное запрещение. Храпченко высказал по этому поводу свои догадки. Вряд ли, считает он, пьеса сама по себе могла вызвать какое-то возмущение, резкий протест Сталина. Она ничего такого в себе, по-видимому, не заключала. Он мог, конечно, не дать ее ставить, сказать, что это не нужно, но реакция была иная, резкая и возмущенная. Единственное объяснение, которое приходит в голову Храпченко, что в период работы над этой пьесой у Булгакова были какие-то разговоры с кем-то из мхатовцев или из других близких ему людей, в которых именно в этот период он высказывал какие-то взгляды или соображения не соответствовавшие той оценке, которую он давал Сталину в пьесе, входившие в противоречие с этой оценкой. Может быть, какая-то домашняя болтовня, разговоры, которые поспешили сообщить Сталину. И вот это противоречие между тем, что говорится о нем в кругу Булгакова, и тем, что написано о нем в пьесе, — вот это противоречие, очевидно, и привело Сталина в крайнее раздражение.
И наконец, Храпченко сказал мне, что, по его мнению, Сталин весьма высоко ценил Эринбурга, считая его человеком, способным сделать то, что будет поручено им, Сталиным. При чтении «Люди, годы, жизнь», Храпченко показалось, что Эринбург эту сторону дела как-то оставил в тени. Между тем когда вскоре после войны Эренбург написал «Лев на площади» и стал вопрос о том, ставить или не ставить эту пьесу — она была задержана реперткомом, — Эренбург пришел к Храпченко с просьбой решить вопрос о том, чтобы пьесу все-таки поставили. Храпченко сказал, — к этому времени он прочел пьесу, — что он считает, что пьесу можно поставить, но ведь с людьми, которые возражают против нее, надо все-таки, поговорить, и ему надо на это два-три дня. «Ну да, сказал Эренбург, может быть, даже и больше, вам нужно ее, наверное, перепечатать на хорошей бумаге», — намекая на посылку пьесы наверх. Но в данном случае Храпченко, по его словам, не собирался посылать пьесу, посылать было некому, никто бы не решил. А Сталину посылать он не видел возможности. Ровно через два дня раздался звонок от Сталина, который сказал, что пьесу надо пустить. Оказывается, прежде чем идти к Храпченко, Эренбург послал пьесу Сталину и тот прочел ее всего за два или три дня.
О Белове
Вдова командарма I ранга Белова — Александра Лаврентьевна Белова рассказала мне несколько подробностей, связанных с жизнью и гибелью мужа, на которые стоит обратить внимание.
В конце двадцатых годов Белов не то кончил, не то стажировался при Академии генерального штаба в Берлине. А после этого несколько лет оставался там военным атташе. Это несомненно сыграло роль в его последующем аресте.
Сыграло роль — это уже мой личный домысел — и следующее обстоятельство, если оно действительно имело место. По рассказу Александры Лаврентьевны, в 31-м или в 32-м году, когда Белов стал военным атташе, а Гитлер еще только приходил к власти, он, ощущая всю ту опасность, которая связана с приходом Гитлера и ту перемену всего политического баланса, который произойдет, если Гитлеру удастся захватить власть, написал Сталину, очевидно в шифрованном виде, что он берется решить этот вопрос, убрав Гитлера, то есть просто физически уничтожив его, и что он имеет к этому возможности.
Сталин на это не пошел, и, когда Белов то ли по этому поводу, то ли вообще по другому, служебному поводу был вызван в Москву, Сталин сказал ему: «Что это у вас за предложения, что это за монархические замашки?» Так эта
Я задал Александре Лаврентьевне вопрос сложный и щекотливый, что ведь Белов был в группе людей, которые были трибуналом, судившим первую группу военных — Тухачевского и других, и которые впоследствии все, за исключением Буденного, погибли тоже. Она сказала, что, насколько она помнит из разговоров с Беловым, который вообще мало говорил с ней об этом, процесс велся в крайне быстром темпе. Все это заняло буквально несколько дней.
Проводивший процесс Вышинский страшно торопил всех, кто в нем участвовал в качестве членов трибунала.
По ее словам, после процесса, на ее вопрос о том, в чем виноваты Тухачевский и другие, он бросил ей странную фразу: «В том, в чем они виноваты, я тоже виноват», или «так же виноват, как они».
Вскоре Белов был снят с Московского военного округа и переведен в Белоруссию. Тучи над ним сгущались. Они были старые друзья с Ворошиловым, и он любил Ворошилова. Однажды Ворошилов вызвал его к себе в Москву, он был у него дома, и Ворошилов стал прощупывать Белова, не скажет ли он чего-нибудь о нем, Ворошилове, если подойдет тугая. Видимо, Ворошилов считался с такой возможностью в отношении самого себя. А Белов его очень хорошо знал и мог многое о нем рассказать. Когда Ворошилов прямо спросил его: «Слушай, если будут обо мне спрашивать, что-нибудь скажешь на меня?» На это Белов ответил: «Лучше я мышь проглочу, но не скажу».
Эта фраза имела свой смысл, потому, что Белов, вообще человек очень сильный физически, громадного роста, могучий, истерически боялся мышей. Эта фраза свидетельствует о его высшей готовности заслонить грудью Ворошилова, если понадобится.
Когда Белов был в Белорусском военном округе, стали одного за другим сажать его людей. Петля стягивалась все туже. Наконец его вызвали в Москву, вызвали с решением арестовать. И в общем, он это чувствовал. Он приехал в Москву, но его сразу не арестовали, он поехал в «Метрополь», остановился там и с горя напился. Это было поздно вечером.
Этой же ночью за ним приехали и отвезли его на Лубянку, в кабинет к Ежову. Как только его привезли или уже к этому времени, туда, в кабинет явились Сталин и Ворошилов.
Насколько я понял из рассказа Александры Лаврентьевны, Белов, когда его привезли туда, к Ежову, еще не протрезвел, был пьян. Сталин обрушился на него с криком: «Белов! Ты мне веришь?» — «Да, верю, товарищ Сталин». — «Ах ты, мерзавец! Смеешь говорить, что веришь мне, что идешь за мной, а хотел меня убить. Почему ты хотел меня убить?» На этом кончился разговор.
Мое примечание: это первый случай, когда я из чьего-то разговора услышал о том, что Сталин с кем-то пошел на очную ставку, с кем-то из обвиненных лично увиделся. Если все рассказанное соответствует действительности, то, скорее всего, это свидание Сталина с Беловым в кабинете, когда очевидно, все в голове у Сталина было предрешено, было результатом ходатайства Ворошилова. Иначе я себе не представляю.
А теперь еще одно мое примечание. Мне кажется, что обвинение Белова в том, что он хотел убить Сталина, могло быть странным рикошетом от предложения убить Гитлера, сделанного Беловым за пять или шесть лет до этого. Особенно учитывая, что, перед тем как его отправили в Белоруссию, он какое-то время был командующим Московским военным округом и имел относительно большие возможности доступа к Сталину, чем другие военные.
Вскоре арестовали и Александру Лаврентьевну. Она была на пятнадцать лет моложе Белова, и у них было трое маленьких детей в возрасте что-то два, три и четыре года. Она происходила из рабочей семьи, с Путиловского завода. Отец ее старый путиловец, нес ответ перед партийным собранием. Выступая у себя на заводе, давая объяснение, как это он выдал дочь за врага народа, он сказал, что «я не верю, что Белов оказался врагом народа, он хороший человек, коммунист, это ошибка какая-нибудь». Тогда его стали снова обвинять в том, что он продал дочь врагу народа и так далее, и потребовали отказаться от своих слов. Он не отказался, его исключили и потребовали у него партбилет. Он партбилет вынул и, отдавая, сказал: «Ну если у простого рабочего за то, что он высказал то, что у него было на душе, вы отбираете партбилет, — отбирайте, что с вами сделаешь».