Синее на желтом
Шрифт:
— И поступил? — спросил Юра.
— Какой там! У меня определенно на роду написано — «пехота». В пехотное, знаешь, как меня приняли? На ура! А в артучилище побеседовали со мной с часок и дали ясно понять, что этот род оружия не для меня. Я, конечно, огорчился, а дядька говорит: «Не горюй, Семен, погости у меня немного и дуй в другое училище». Ну я и загостевал у него. Тетя с детишками на даче, а мы с дядькой вдвоем холостякуем. Не жизнь, а малина: каждый вечер то в театр, то на футбол, то в цирк и даже разок в ресторане на фуникулере ужинали. Я от того фуникулерного шашлычка сейчас не отказался бы — замечательный, я тебе скажу, шашлычок. А днем, когда дядька на работе, я тоже не скучаю: то поброжу по городу, то книгу хорошую почитаю, а у дядьки книг дай боже, а захочу — патефон или радио послушаю. Больше, конечно, радио, потому что приемник у дяди был во! У нас в Баку я таких даже не видел. И вдруг, понимаешь, забарахлил он. Я в радио не очень кумекаю и почему-то решил, что с антенной что-то случилось. Поднялся я на верхний этаж, нашел чердачную лестницу и вылез на крышу. Вылез и чуть не ослеп: лежит, понимаешь, на каком-то паласике невообразимо красивая деваха, лежит себе, загорает, и на ней по этому случаю ничего…
— Совсем-совсем ничего? — тихо спросил Юра.
— Ну кое-что
— Испугался? — спросил Юра.
— Врать не буду: колени дрогнули. Сам понимаешь, мы с ней один на один, а она в таком виде. А я тогда еще очень зеленый был, что я тогда понимал… Только она хоть бы хны: улыбается, будто я к ней по приглашению в гости пришел. И я от этой улыбки совсем растерялся и со страху, что ли, начал грубить: она меня так мило спрашивает, кто я да что я и почему оказался на крыше, а я ей режу, что «трубочист я и пришел сюда трубы чистить». И еще всякое в том же роде. Она смеется, будто я ей что-то очень остроумное говорю. И, понимаешь, смирила и успокоила меня этим своим смехом. А когда мы с ней по одной выкурили — я тогда уже втихаря потягивал, но своих папирос, понятно, не имел, это она меня «Казбеком» угостила, — то и вовсе освоился. И уже сам стал ее расспрашивать. Оказалось, что она киноартистка и загорает не ради своего удовольствия, а ради роли. Режиссер приказал: «Подзагори! И чтобы мне быстренько». Вот она и полезла на крышу. «А если он вам зеленой прикажет стать, что тогда?» — поинтересовался я. Для смеха, конечно, поинтересовался. А она серьезно: «Прикажет стать зеленой — стану, я для кино что угодно сделаю». Вот тут у нас уже пошел серьезный разговор, ну а потом опять веселый, а потом пришло ей время бежать на репетицию, и она назначила мне свидание: «Ты, говорит, завтра приходи сюда, позагораем вместе, а там что-нибудь придумаем». Не удержался я и вечером рассказал об этом дяде. И, понятно, не обрадовал. Я сразу понял, что красивая соседка не нравится ему, даже очень не нравится, но ничего дурного он о ней не сказал, а только сообщил ровным, спокойным голосом: «Это, милый Сема, не твое. Понял? Не твое. Во-первых, она старше тебя, а во-вторых…» «А в-третьих будет?» — дерзко спросил я. Дядька, конечно, рассердился, но про себя, это он умел, и поскольку я оказался непонятливым, принялся преспокойно давить мне на психику: «Прости, племянник, возможно, что заблуждаюсь», — сказал он. Ну, а я, известное дело, продолжаю дерзить. «Да, заблуждаешься», — сказал я, защищая свое право пойти на свидание. И на это. И на любое. Хоть с ангелицей, хоть с дьяволицей — кому какое дело! Тут дядька мне и выдал: «Прости, если так, но я до сих пор думал, что по крышам только блудливые коты гоняют за кошками, а оказывается, и ты туда же?!» Я чуть не взвыл, услышав такое, а дядька без стеснения, по-свойски еще добавил. В том же духе.
— Строгий он у тебя, — сказал Юра.
— Вообще-то он у меня мировой парень, мой дядька, но начнет прорабатывать — сдавайся.
— Отец у меня тоже такой, — сказал Юра, но уточнять не стал, а лишь помолчал немного и спросил: — Ну, а как свидание? Ты пошел?
— Нет, расхотелось что-то.
— Самолюбие?
— Оно самое. Ты же понимаешь — когда тебя с блудливым котом сравнивают…
— Понимаю. И больше ты ее не видел?
— В жизни нет. А в кино разок видел — показали нам как-то в училище картину с ее участием. Комедию. Все хохочут, а меня злость берет. Не на кинокрасотку, понятно, она при чем, мне от той, что на экране, ни холодно ни жарко, — на самого себя. На дурня, на ишака стопроцентного. Вот именно стопроцентного — не сосунок ведь, взрослый парень, допризывник, а дал себя уговорить, как пятилетний. Вот и потерял красотку, а теперь жалуйся, не жалуйся… Да и на кого жаловаться, когда сам виноват. А тут приятель пристает: «Что с тобой?». Ну я и пожаловался приятелю на свою глупую уступчивость. Он смеется. «Брось скулить, Семка. У тебя еще и не такие будут. А там одним романом больше, одним меньше — значения не имеет».
— А у тебя это уже было? — спросил Юра.
— Ты о чем, Топорков, о романах? — задал я встречный вопрос. А зачем? Какой черт меня дернул. Хуже нет, когда приучаешь свой язык к таким неостроумным и неуместным подначкам. Но Юра вроде подначки не заметил, хотя несколько замялся, прежде чем ответить.
— Ну как тебе сказать, Сема…
— Понятно, понятно, — поспешно сказал я. Поспешно, так как уже не хотел, чтобы Юра Топорков произнес те слова, какими обычно говорят о подобных делах юнцы. Сам я, грешным делом, нередко произносил их, не испытывая при этом укоров совести и не сгорая от стыда. Многие произносили, и я заодно со многими, а вот услышать их от Юры не хотелось. И ответить правдой на Юрин вопрос мне тоже не хотелось — слишком уж она была неприглядной, та правда. Вот когда это будет у меня с Лидой — это будет прекрасно, потому что мы любим друг друга. А с той женщиной все было без любви, до чего же скверно тогда все было. Даже вспоминать не хочется. Вот и не надо, не вспоминай. Будем считать, что ничего тогда и не было. Не было и все, — решил я и сказал Юре: — Понимаешь, как-то сложилось… Одним словом, не пришлось еще. Ну, конечно, будет, чего там! И много раз уже могло быть, — добавил я и сразу вспомнил вчерашнее. Только вчерашнее, а все прежнее не в счет. «Много раз», — сказал я Топоркову. Неправда. Один раз. С Лидой.
…«Ну будьте здоровы, люди, не скучайте тут без меня», — говорю я громко, а хотелось мне сказать другое: «Ну, будь здорова, Лида, не скучай тут без меня» — вот что мне надо было сказать. И, конечно, не громко, не вслух пока, а шепотом. Но говорить с женщиной шепотом в редакционной землянке при товарищах нехорошо. Я и сам не люблю, когда при мне шепчутся. А мне пока хотелось говорить с Лидой только шепотом, а еще лучше на ухо, потому что никто, никто на свете не должен услышать, что я ей хочу сказать.
Лида перестает стучать на машинке и поднимает на меня глаза. «Уже идешь, Сема? Если не возражаешь, я тебя немного провожу». Это было ошеломляющее предложение. Обычно она говорила: «Голова тяжелая, пойду, подышу свежим воздухом». И выходила. Одна выходила. И никто, разумеется, не осмеливался идти вслед за ней. А сейчас… Она оставляет в машинке недописанную страницу и, накинув на плечи дежурный тулуп, первой выходит из землянки. И я выхожу за ней, не оборачиваясь, — мне не хочется видеть в этот момент глаза товарищей, потому что я убежден (но как выяснилось потом, без всяких на то оснований), что все редакционные мужики ухаживают за Лидой,
Я обычно высмыкивал солому в одном и том же месте, все больше углубляясь в скирду, пока в ней не образовывалась пещерка. В таких пещерках я и прятался, хотя прятаться мне было тогда не от кого и незачем, но в ту пору я отчаянно любил все тайное: тайные слова, тайные знаки, тайные убежища… Так неужели сейчас эта скирда не предоставит нам убежища?! Сокрытого от всего мира. Тайного убежища. Для великого таинства убежища. Мы оба — Лида и я — понимали, что во всей это бескрайней степи ни за что не найти нам более укромного места, чем эта скирда. Она обязательно приютит, спрячет, укроет, только бы поскорее дойти до нее. Но вдвоем мы до нее так и не дошли, потому что скирда эта, как и все тут, охранялась. Часового, нет, не часового — мне не хочется употреблять в данном случае это строгое слово, оно как-то не вяжется с таким «объектом», как солома, — а лучше сказать, караульщика, мы увидели, когда до скирды осталось уже немного. До этого караульщик находился за скирдой, а тут, надо же, появился с нашей стороны. Это была подветренная сторона, и караульщик, присев в затишке на корточки, закурил, прикрывая ладонями папиросу — чтобы гасить искры. «Ну зачем здесь караульщик, кому еще здесь нужна эта солома», — с тоской подумал я, хотя знал, что она нужна не только мне — бойцы спали на ней, утепляли ею блиндажи, окопы, землянки, а многие приспособились готовить на ее быстром, почти пороховом пламени пищу.
Караульщик курил и смотрел на нас. И мы остановились. Вернее, Лида остановилась, а я уже поневоле. «Дальше я не пойду», — сказала Лида. Я понимал, что дальше нам идти нет смысла, но руки Лидиной не выпустил — я просто не мог это сделать. Вот так и расстаться? Уйти ни с чем, когда уже все обещано. Нет, не хочу.
«Поцелуй меня», — сказала Лида. И я — ну и герой — вдруг застеснялся: «Он же смотрит». «Ну и пусть смотрит, чтоб глаза у него полопались», — сказала Лида, и я прикоснулся своими оробевшими губами к ее щеке. «Ну кто так целуется», — сказала Лида и поцеловала меня в губы. «Вот так надо», — сказала она и снова прильнула губами к моим губам. И не только губами она ко мне прильнула — грудью к моей груди, животом к моему животу, коленями к моим коленям. И робость моя мгновенно исчезла, и руки мои… Но тут Лида оторвалась от меня, оттолкнула меня и простонала: «Господи, за что нам такие муки!» А я не понял тогда, где уж недорослю понять такое, отчего эта боль, этот стон, эти слова. И почему Лида уходит, не оглядываясь и, кажется, плача, я тоже не понял, ведь нам так хорошо было только что. «Да что с тобой, Лидушка? — чуть было не крикнул я. — О каких муках ты говоришь, когда это было блаженством и обещанием еще большего блаженства». Но бывает, что на какое-то мгновение человек становится мудрее и даже старше самого себя, и я не произнес этих слов. Почувствовал, что нельзя. «Это ничего, это она от радости разволновалась, — решил я. — Вот вернусь с задания и успокою ее. Уж так успокою».
Я был уверен, что окончательно покорил, победил женщину. (Хочу — разволную, хочу — успокою. Балда!). И, не чувствуя под собой земли, насвистывая что-то бравурное, победное, зашагал своим путем. Когда я поравнялся с караульщиком — пожилым и, похоже, очень уставшим человеком, — он посмотрел на меня с некоторым удивлением, уж очень смурным, наверное, было мое лицо. От счастья смурным. «Живем, отец!» — крикнул я, и караульщик, не то возражая, «какая ж это жизнь», не то осуждая, «совести у вас нет», пожал плечами. Ну и пусть! Что этот старик понимает. И я тут же забыл о нем — в тот момент я ни о ком и ни о чем не мог думать — только о Лиде.
Юре Топоркову я, понятно, ни слова о Лиде не сказал, потому что был тогда по-настоящему влюблен в нее. Я лишь повторил уже сказанное.
— Могло быть, дорогой Топорков. И еще как могло быть.
— И у меня могло быть, — сказал Юра. Он казался мне, как я уже говорил, человеком серьезным, неспособным даже на мало-мальское бахвальство, и это мне было по душе, хотя я и не очень в ту пору возмущался, когда некоторые мои сверстники, можно сказать, без зазрения совести хвастались своими мнимыми и действительными любовными победами. Во всяком случае, я не лез из-за этого в драку — пацаны, что с них возьмешь! — хотя считал, что мужчина, разумеется, настоящий мужчина, должен при всех обстоятельствах хранить любовную тайну. Я даже чуть поморщился — зачем Юра мне это рассказывает, не подобает ему, — когда услышал первые слова его истории, но тут же понял: любовной тайны в ней никакой не было, но и тем не менее на обычное дорожное приключение тоже не было похоже. Впрочем, судите сами…