Синий лед
Шрифт:
— Отчего же нельзя? — рассмеялся Чебыкин, и в его рту отчетливо блеснули железные зубы. — Кофейку не желаете? Можно и покрепче чего или вам нельзя на работе?
— Почему нельзя? — удивился Никита. — Я ж не полиция, да и не за рулем. С удовольствием выпью.
— Тогда прошу? — улыбнулся Чебыкин, и его бескровные губы сложились в тонкую улыбку.
В кабинете, заставленном громоздкой мебелью в стиле ампир, на видном месте красовался стеллаж, заставленный шкатулками всех сортов. Но они совершенно терялись на фоне всей атмосферы помещения, китчеватой даже в искусственном полумраке прикрытых бархатных штор. Не впервые бывая в богатых домах, Никита с легким презрением оценил обстановку, выполненную в худших традициях новорусского декора. Все тут было с приставкой
— Виски? — спросил Чебыкин. — Коньяк? Или водочки хлопнем?
Никита согласился на коньяк, вынул из сумки диктофон и фотоаппарат, вопросительно дернув бровями, мол, можно ли записывать и снимать? Хозяин барственно махнул рукой и, откинув — куда ж без него? — крышку глобуса-бара, вынул бутылку и два бокала.
— Откуда пошло ваше хобби? — спросил Никита, подвинув диктофон к Чебыкину.
— С зоны, — нисколько не смущаясь, ответил тот. — По малолетке еще загремел, а потом пошло-поехало. Думаю, ты знаешь, сколько там умельцев. Их хлебного мякиша чего только не делают, по дереву режут, картины пишут. Вот и я пристрастился, стал вырезать шкатулки. Был у меня там учитель — Вася Штырь. Простой мужик, понятный. Руки у него были золотые, мог ножом из полена красоту вырезать за пару часов. Ему бы в скульпторы пойти, цены б не было. Жену он убил из ревности, а когда вышел — мать ее, за то, что шалаву воспитала. Когда я третью ходку мотал, Вася уже совсем плох был, там на зоне от туберкулеза и помер. Но я от него многому научился, а научившись, стал ценить красивое. Когда на волю вышел, меня к такому вот потянуло. Хочется после баланды вкусно есть, сладко спать, да на красоту любоваться.
Чебыкин обвел руками кабинет, предлагая Никите насладиться великолепием обстановки. Никита сдержанно улыбнулся, но промолчал, предоставив хозяину продолжить.
— Ты что-нибудь понимаешь в антиквариате? — осведомился Чебыкин.
— Я больше по хай-теку, — отшутился Никита, но Чебыкин юмора не понял.
— Все эти новомодные штучки отойдут, — назидательно сказал он, помахав у Никиты перед лицом скрюченным, желтоватым пальцем. — А подлинное искусство останется. Знаю, ты думаешь, что старый зек может понимать в этом, но поверь, на старину много охотников, а кому нужны ваши хай-тековские навороты? И когда ты понимаешь ценность вещей, хочется оставить их себе. Когда меня забрало, по-настоящему, я стал собирать шкатулки, читать о них и слушать любые новости. Ты вот, к примеру, знаешь, что сам Боттичелли расписывал шкатулки для Екатерины Медичи? А знаешь, сколько стоит такая вещь? Сотни тысяч евро, если не миллионы. Только у нас их не найти, а если и найдешь, не подступишься. Даже жаль порой, что я завязал.
Чебыкин фальшиво хохотнул.
— Зона мне как мать, — доверительно сказал он. — Но во многом очень осложняет жизнь. Сижу тут невыездным, а если бы мог, выехал в Японию, в Отару. Там самый большой рынок шкатулок, в том числе и антикварных. Когда могу, прошу оттуда привезти что-нибудь ценное, но тут специалист нужен, мне в основном привозят хлам или новодел, по три копейки за сотню.
— Сколько всего у вас шкатулок? — спросил Никита, повернулся к шкафу и щелкнул фотоаппаратом.
— Почти двести штук. Самая ценная вон та, на второй полке, итальянская, называется «Белая слава». Ей почти двести лет, и, что самое удивительное, она до сих пор работает. Если открыть, играет мелодия, но я редко это делаю, боюсь сломать. Отвалил я «славу» бешеные деньги, но не жалею.
Никита сфотографировал «Белую славу», для чего пришлось встать и старательно целиться, не тревожа выставленный экспонат. Хозяин на журналиста смотрел с кривой ухмылкой. Отсняв предмет гордости Чебыкина, Никита ткнул пальцем в шкатулку, стоящую рядом.
— Это
— Это Швейцария, — снисходительно пояснил Чебыкин. — Мастерская Ружа. В позапрошлом веке было начато производство музыкальных чайных шкатулок, потом случились сложности, цеха встали, возобновив работу только в шестидесятых годах. Между прочим, эту шкатулку в свое время подарили одному чинуше из свиты Брежнева, а уж потом она оказалась у меня. Очень уж долго я его… уговаривал.
— Наверное, тяжело расставаться с предметами своей коллекции? — невзначай спросил Никита и, морщась, допил свой коньяк. Удивительно, но в столь богатом доме пойло подавали отвратительное, с металлическим привкусом.
— Я редко продаю даже самые дешевые предметы своей коллекции, — усмехнулся Чебыкин, но в его глазах колыхнулось подозрение. — Сам себе напоминаю Мать-Кобру из мультика про Маугли, или Кащея. Ты же знаешь, что Агафонова меня называет Кащеем? Да брось, наверняка она тебе уже сказала… Но я и правда не могу расстаться с ними ни на миг. Они словно лечат, шепчутся из углов, успокаивают. В музей я на время отдал самую плохонькую, потому что она не имеет особой ценности, да и так получилось, что подобных шкатулок у меня было три.
— И где же третья? — сонно спросил Никита. — Где же…
В его голове замелькали разноцветные пятна. Ответы Чебыкина стали доноситься как из-под толщи воды, гулко отдаваясь в своде черепа. В ушах зазвенело, а веки отяжелели. Сквозь нахлынувшую дремоту, Никита увидел усмешку Чебыкина, тонкую, как у Матери-Кобры.
— А третья, сучонок, как ты уже догадался, была продана Олеже Панарину, — прошелестел змеиный голос. — И мне очень интересно, как ты на меня вышел?..
Никита уронил бокал и тот поразительно медленно полетел вниз, так же медленно расколовшись на сотни стеклянных брызг. Сползая с кресла на пол, он уже не слышал этого вкрадчивого тона, почти не осознал грохота в дверях и чьих-то криков, и не почувствовал удара щеки о засыпанный стеклом пол. Все, что успел запомнить Шмелев, это грязные черные ботинки, мужской взволнованный голос, да змеиные глаза, надвигающиеся на него фонарями локомотива.
****
Чебыкин выглядел совершенно спокойным. Развалившись в кресле, он спокойно наблюдал за обыском. Протасов, сидя за столом, вел протокол, то и дело давая указания операм, а Миронов, без интереса поглядывал на фарисея в красном халате, понимая, что предъявить хозяину дома будет нечего.
— Журналиста чем траванул? — спокойно, даже почти дружелюбно, спросил Кирилл. На столе, упакованный в полиэтилен, лежал Никитин диктофон, и хозяин — это Кирилл заметил сразу — бросал на него беспокойные взгляды. Миронов был уверен — на записи будет много интересного.
Миронов едва душил в себе ярость. Ему все мерещились мертвые глаза Олжаса, Олжика, маленького, юркого, умного парня, который мог бы еще пожить. Бессильная злоба разрывала изнутри. Ему хотелось выместить это на ком угодно, особенно на главе михайловской братвы Леше Сизом, в миру — Алексее Чебыкине, а тот и в ус не дул, будто не подозревая о клокочущей в душе полицейского лаве.
Чебыкин оскалился, явив миру стальные челюсти.
— Ты что-то путаешь, начальник, — лениво ответил он. — Кто его травил? Зачем травил? Пришел парнишка, вопросы задавал про искусство. Я отвечал честно и благородно, как на исповеди, даже покойницу Медичи припомнил. А мальчонка оказался на выпивку слабенький, выпил рюмочку, и с копыт откинулся. Видно, организмы оказались слабые. Нельзя ему так, беречься надо.
— Мы вот на экспертизу твою выпивку отдадим и узнаем, с чего бы у журналиста организмы слабые оказались, — вмешался Протасов.
— Да за ради Бога, — скривился Чебыкин. — Может, мальчонка ваш коньяком таблетки запивал, я тут не ответчик. А вообще не дело это, гражданин начальник, в качестве подсадной утки свободолюбивую прессу на амбразуры кидать. Пришли бы сами, я завсегда радостный ответить родной милиции… Пардон, полиции.
— Подружка твоя, кстати, у нас уже сидит в камере. Соловьем поет, — невзначай сказал Протасов.