Синяя Борода
Шрифт:
– Вполне.
– Из маленькой коробочки под названием радио вылетает музыка, – сказала она, подошла ко мне и постучала костяшками пальцев по моей лысине, как стучат иногда по радиоприемнику, – но это же не значит, что внутри нее сидит оркестр.
– Так при чем здесь мой отец и Терри Китчен?
– Может быть, когда они вдруг занялись тем, чего никогда раньше не делали, и так сильно изменились – может быть, они просто начали принимать другую станцию, по которой передавали совсем другие понятия о том, что им говорить
* * *
Я пошел и поделился этой теорией, «люди как всего лишь радиоприемники», с Полом Шлезингером, и он немного покрутил ее в голове.
– Так значит, на кладбище «Зеленый ручей» закопаны сдохшие приемники, – размышлял он, – в то время как передатчики, на волну которых они были настроены, так и продолжают вещать.
– Вроде того, – сказал я.
Он сказал, что сам он в таком случае последние двадцать лет принимает только эфирный шум, да иногда – что-то, похожее на прогноз погоды на каком-то иностранном языке, в котором он не может разобрать ни единого слова. Еще он сказал, что ближе к концу его супружеской жизни с Барбирой Менкен, актрисой, она начала вести себя так, будто «носила стереонаушники, в которых давали ”Увертюру 1812 года” [33]».
– Это было как раз в то время, когда из милашки на сцене, на которую всем было исключительно приятно смотреть, она начала превращаться в настоящую актрису. Она даже перестала быть Барбарой. Вдруг, ни с того ни с сего, ее стали звать Бар-би– ра[34]!
Он сказал, что впервые узнал об изменении в ее имени во время слушания дела о разводе. Ее адвокат назвал ее «Барбира», и продиктовал судебной стенографистке это имя по буквам.
Потом в коридоре суда Шлезингер спросил ее:
– А куда делась Барбара?
Она ответила, что Барбара умерла!
– И за каким чертом тогда мы выбросили столько денег на адвокатов? – поинтересовался Шлезингер.
* * *
Я сказал, что нечто похожее я наблюдал, когда Терри Китчен впервые забавлялся с краскопультом, обстреливая красной нитроэмалью кусок старого строительного картона, который он прислонил к картофельному амбару. Вдруг, ни с того ни с сего, и он тоже стал человеком, у которого в наушниках играла замечательная радиостанция, мне совершенно недоступная.
Никакого другого цвета, кроме красного, у него тогда не было. Две банки красной эмали мы получили бесплатно в придачу к краскопульту, который купили в автомастерской в Монтоке, двумя часами раньше. «Ты только посмотри! Ты посмотри только!» – повторял он после каждого залпа.
– Он совсем уже собрался бросить попытки стать художником и поступить в адвокатскую контору своего отца, когда мы достали тот краскопульт, – сказал я.
– Барбира тоже совсем уже собралась бросить попытки стать актрисой и завести ребенка, – отозвался Шлезингер. – И тут ей дали роль сестры Теннеси Уильямса
* * *
На самом деле, как я теперь вспоминаю, личность Терри Китчена претерпела радикальное изменение в тот самый момент, когда мы увидели выставленный на продажу краскопульт, а не позже, когда он напылил первые пятна красной краски на кусок картона. Приметил пульт я, и сказал, что он, скорее всего, из армейских излишков. Он был в точности такой же, как те, что мы использовали во время войны для маскировки.
– Купи мне это, – сказал он.
– Зачем тебе? – спросил я.
– Купи мне это, – повторил он. Ему этот краскопульт был теперь необходим, и это при том, что он даже и не догадывался бы, что это такое, если бы я ему не объяснил.
Собственных денег у него не было никогда, хотя он и происходил из старинной, обеспеченной семьи. А все деньги, которые были тогда при мне, должны были пойти на покупку кроватки и колыбельки в тот дом, что я купил в Спрингс. Я перевозил семью, против их желания, из города на природу.
– Купи мне это, – повторил он.
И я сказал:
– Ладно, не волнуйся так. Ну, ладно, ладно.
* * *
А теперь мы прыгаем в нашу старенькую машину времени и переносимся снова в 1932 год.
Злился ли я, что меня бросили на центральном вокзале? Да нисколько. Я считал тогда, что Дэн Грегори – величайший художник на свете и, следовательно, во всем прав. Кроме того, мне придется извинить ему гораздо более неприятные вещи, чем то, что он не встретил меня с поезда, прежде чем я разделаюсь с ним, а он – со мной.
* * *
Что же помешало ему даже близко подойти к тому, чтобы стать великим художником, несмотря на великолепие техники, в которой ему не было и нет равных? Я очень много думал над этим вопросом, и любой ответ, который я могу предложить, относится в равной степени и ко мне. Технически я намного превосходил всех абстрактных экспрессионистов, но и из меня тоже ни шиша не вышло, и выйти не могло – и это даже не считая фиаско с «Атласной Дюра-люкс». Я написал множество картин до «Атласной Дюра-люкс» и некоторое количество после, и ни одна из них ни к черту не годилась.
Но оставим пока в стороне мои проблемы, и займемся работами Грегори. Они совершенно правдиво изображали физические объекты, но не время. Он был певцом момента, от первой встречи ребенка с ряженым Санта-Клаусом в универмаге до победы гладиатора на арене Колизея, от церемонии золотого костыля, связавшего две половины железной дороги через весь континент, до молодого человека, опустившегося на колени перед своей девушкой с предложением выйти за него замуж. Но ему недоставало храбрости, мудрости или же просто таланта показать, что время на самом деле течет, что каждый момент не более ценен, чем следующий, и что все они слишком быстро убегают в никуда.