Синяя Борода
Шрифт:
А вот вторая загадка: почему огромные прямоугольные ниши между стоящими в круг колоннами пустовали? Как мог человек, считавший себя ценителем искусства, оставить их незанятыми? Когда я их увидел, они были закрашены в ровный нежно-розовый цвет, почти как тот, что на языке «Атласной Дюра-люкс» именовался «Заря на Мауи».
Профессор Ким – или профессор Бум, или профессор Сук – разъясняет, что на фресках в этих нишах раньше резвились легкомысленно одетые языческие боги и богини, полностью утерянные для истории. Их не скрыли под слоями краски – нет, их полностью соскребли со стен после
Художника, написавшего эти фрески, звали Джованни Вителли, и больше о нем почти ничего неизвестно, за исключением того, что родился он скорее всего в Пизе. Можно сказать, что он был истинным Карабекяном своего времени, а роль «Атласной Дюра-люкс» в его жизни сыграл христианский фанатизм.
* * *
Кстати, Ким Бум Сука вышвырнули с его родины, из Южной Кореи, за попытку создания профсоюза студентов с требованием изменений в программе обучения.
Кстати, Джироламо Савонаролу в 1494 году повесили, а потом сожгли на костре на площади перед палаццо, принадлежавшем ранее Инноченцо Медичи, по прозвищу «Невидимка»[75].
Обожаю историю. Не понимаю, почему Целеста и ее дружки ей совсем не интересуются.
* * *
Теперь мне кажется, что эта ротонда, пока она еще была украшена как христианскими, так и языческими изображениями, служила своего рода ядерным проектом эпохи Возрождения. Ее постройка стоила уйму денег, привлекла лучшие умы своего времени, и сгустила в небольшом объеме, и в странных сочетаниях, самые могущественные силы во вселенной – в той вселенной, как ее понимали в XV веке.
С тех пор вселенная, конечно, значительно продвинулась вперед.
* * *
Что же до самого «Невидимки» Инноченцо Медичи, то Ким Бум Сук называет его «финансистом», что я перевожу приблизительно как «ростовщик и вымогатель», или, выражаясь современным языком, «гангстер». Он был одновременно и самым богатым, и самым скрытным членом своей семьи. С него не было сделано ни одного изображения, за исключением детского бюста, изваянного скульптором Лоренцо Гиберти. Когда Инноченцо исполнилось пятнадцать, он самолично расколотил этот бюст и выбросил обломки в реку Арно. Став взрослым, он никогда не принимал гостей и сам не ходил на приемы, а если ему нужно было выехать за пределы города, использовал повозку, закрытую со всех сторон.
А после того, как постройка палаццо была завершена, никому, даже самым приближенным к нему приспешникам, даже самым высокопоставленным гостям, включая двух двоюродных братьев, избранных папами[76], не дозволялось видеть его иначе, как в ротонде. Все они обязаны были стоять у стен, а он занимал центр, в одиночестве, облаченный в монашескую рясу и с маской черепа на месте лица.
* * *
В Венеции, в изгнании, он утонул. Надувные плавательные круги тогда еще не изобрели.
* * *
Интонации Мэрили, когда она назначала мне по телефону встречу в своем палаццо,
Я в свою очередь уведомил ее, что потерял в сражении глаз, ношу черную повязку, и что, хотя я и женат, в семье у меня нелады.
Похоже, я также обмолвился, пытаясь обратить в шутку те годы, которые я подвизался воином, что большую часть времени я занимался тем, что «сучек из волос вычесывал». Это означало, что женщины, в изрядных количествах, делали все, чтобы оказаться для меня доступными. Идиома немного странная, но является вариацией на тему более осмысленной метафоры: человек, побывавший под серьезным обстрелом, говорил тогда, что вычесывал из волос сучки – сбитые осколками с деревьев[77].
Итак, в назначенный час я прибыл, весь подрагивая от тщеславия и вожделения. Служанка провела меня по длинному прямому коридору к ротонде. Все прислуга в доме контессы Портомаджоре была женского пола – включая привратников и садовников. Я помню, что та из них, которая впустила меня внутрь, показалась мне немного мужеподобной и недружелюбной – а потом, когда она приказала мне остановиться у стены, и вовсе по-армейски жесткой.
* * *
А в центре, с ног до шеи в чернейшем трауре по своему мужу, графу Бруно, стояла Мэрили.
Ее лицо не было скрыто маской черепа, но само по себе было настолько бледным, и в полутьме настолько близким по цвету к ее пепельным волосам, что можно было представить, будто ее голова выточена из единого куска выбеленной временем слоновой кости.
Я замер, пораженный.
Голос ее прозвучал властно и презрительно.
– Что ж, мой вероломный армянский воспитанник, – сказала она. – Вот мы и встретились снова.
28
– Небось думал, что тебе опять постель обломится.
Ее слова вспорхнули шуршащим эхом под купол – как будто там их продолжили обсуждать божества.
– Какое разочарование, – продолжала она. – Я ведь сегодня даже руки тебе не подам.
Я дернул головой, неприятно удивленный.
– За что ты так на меня злишься? – спросил я.
– Была Великая Депрессия, и я думала, что ты был мне настоящим другом, единственным другом на свете. А потом мы оказались в постели, и с тех пор от тебя ни слуху, ни духу.
– Ничего себе! Ты же сама велела мне уходить – сказала, что так будет лучше для нас обоих. Ты что, забыла?
– Ты, должно быть, так обрадовался, когда я это сказала. Вот уж ушел, так ушел.
– А чего ты тогда от меня ожидала?
– Знака, любого, какого угодно знака, что тебе не все равно, что со мной, – сказала она. – У тебя было четырнадцать лет, но ты так и не удосужился – ни телефонного звонка, ни даже открытки. И вот пожалуйста, явился, не запылился. И чего тебе надо? Да постели тебе опять надо.