Сирингарий
Шрифт:
Амуланга, дрожа от волнения, червивым ножом поддела стертую половицу, вытащила оплеточную схоронку, развернула. Тряпичная куколка ничего не весила будто, льнула к рукам ровно котенок. Девушка огладила куколкины волосы. Усадила супротив себя, на кованый сундук о восьми ножках, поднесла к пустому без–лицу ложку с кашей.
Такую сладкую, драгоценного зерна, в Узлах дорого выменивали, только на погребения едали. В обычные дни порошки разводили, пакеты цветные у булань покупали-выменивали.
Ложка
– Куколка, куколка, кушай, да моё горе слушай…
***
Синей весной его впервые увидела, а к белому лету уже день прожить врозь не могла. Чужак, чужой, а по всему – роднее не стало. Жизнь бы прожила сердце к сердцу.
Занозой сидело – не твой. Не человек.
Кнут.
Высоконек был, выше Козы–Плясуньи рогатой. Тёмный. Глаза большие, ресницы густые. Живот будто доска, твердый и плоский, а грудь и плечи – широкие. Руки сильные. Так обнимали крепко-сладко, что косточкам жарко делалось. И волосы длинные, черные, много раз переплетенные со шнурами и яркими, взаправдошными лоскутами. Один такой лоскуток можно было смело на вязанку медного хвороста сменять. Не пустяковина.
– К чему, – спрашивала Амуланга, трогая болтливые колокольчики в долгих волосах.
– Чтобы беду отзвонить, – отвечал Варда, гладил её белые плечи.
– Зачем это? – любопытничала девушка, пробуя ногтями жесткую сеть на узких бёдрах.
– Тени ловлю, от людвы отвожу, – отвечал Варда, целовал в висок.
– А такое тебе для чего надобно? – скользила рукой по шее, по груди, на грубой веревочке пробовала маленькую лесенку.
Варда осторожно отнимал её руки. И отмалчивался.
Отцеловывался.
Хорошо им было вдвоем, так хорошо, что ничего другого не надо было. Когда встречались, про все забывали.
Да вот беда – Варда вход к человеческому жилью заказан был. А хотелось совсем его получить. С косточками.
И куколка подмогла, подсказала.
***
Скрип–скрип, скрип–скрип. Сапоги у Сивого – человеческой кожи, костями подбитые. Зубы железные. Волос тож железный, пепельный. Говорит – скалится. Смеётся – глаза мёртвые. Три раза в дверь стучится, а после входит.
И нет от него ни ограды, ни препоны. Ни заговора, ни отговора.
Скрип–скрип.
– Девка твоя тебя подведет, – сказал певуче, – ты к ней миловаться бегаешь, а у неё одна думка – как бы тебе шкуру спустить и мясо съесть.
Варда, хоть и был на друга сердит, здесь рассмеялся.
– Она славная девушка, Сивый. Сердце у неё доброе. Куда ей мясо есть? Или зубы железные вдруг вырастут, крови запросят?
Сивый обернулся, сверкнул улыбкой.
– Не в зубах тут дело, любовь моя. А не сердце у неё, а клубень, морозом подбитый. Смотри, я предупредил. Чтобы потом плеткой–живулькой не охаживать.
– За меня
А после кончилась проволочно–канительная Роща, к лугару тропа вывела.
– И–и–и, – протянул Сивый, берясь под бока, – да тут худо дело.
Не зря мутное тепло чуяли – на каждом доме по смерти сидело. Меховым колоколом крышу занимало, крыльями глаза окну закрывало. Тихо было.
Сивый клацнул зубами.
– Ну–ка, любовь моя, посторонись, дай свету пролечь. Оружие себе справлять буду, по руке, по ситуации…
Варда отступил послушно, убрался с дороги.
А свет лёг, Сивый поднял жилистые переплетенные руки, сцепил пальцы, и под ногами вытянулась причудливая тень – навроде букета птичьих голов.
Сивый ударил каблуком, подцепил тень мысом сапога, подбросил – и поймал на излете плётку–говорушку. Из теней собранную, из птичьих востроносых черепков на длинных позвонках.
Щелкнул говорушкой по голенищу, прикидывая, как скинуть колпачную заразу.
– Сжечь, – предложил негромко.
Варда знал, что он так скажет.
– Сперва дома обойдем, – ответил, – живой кто есть, того выведем. Колпаки после собьем.
– Едва–а–а ли кто остался, твари плотно сидят, – протянул Сивый, но перечить не стал.
Когда касалось жизни, решал Варда. До смерти доходило – вожжи железнозубый перенимал.
Колпаки шевелились, чуяли кнутов, но с мест насиженных не сходили. Людва их видеть не видела – за пределами домов только один сыскался. Мальчонка, в детской рубашке из дешевой оплетки, сидел на земле, дырявыми камешками играл.
Сивый легонько толкнул хлебного скотеныша ногой.
– Ты чего здесь один голозадишь? Мамка–папка где?
Мальчик поднял голову. Один глазик у него давно вытек, второй голубел. На щеках и лбу мушиными окатышами сидели точки, будто кто дымокрутки о кожу тушил.
– А в дом ушли, – сказал просто, будто о деле будничном, – да по домам сейчас все сидят, никто не выходит.
– Знаешь, отчего так? – тихо спросил Варда.
– А потому что мохнатые не дозволяют, – мальчик кивнул на колпаки, ладонью подтёр нос, смешав сопли с грязью, – сидят вот, давят. Я в них камнями пробовал, да не берет.
– Конечно, не берёт! – почти весело откликнулся Сивый, поигрывая плетью. – Давай, показывай свой дом. С него и начнем. Много у тебя там родичей?
– Мамка–дрянь, папка–рвань и сестрица–блудница, – исчерпывающе доложил отрок.
– Веди, рифмач, – Сивый взбодрил сопляка подзатыльником.
Начинать вообще следовало с матки. Та обычно ближе к середке лепилась, первой на самый жирный дом садилась. Варда осматривался. Лугар этот он знал, двенадцать домов, хлебный. До настоящего дня вполне благополучный, и вдруг – под колпаками?