Скандальная молодость
Шрифт:
Такой была и я. Мне нравилось сидеть на тех же самых подоконниках, хотя проходящие мимо люди меня не интересовали, и от людей я устала. Я была способна проводить часы на пирсах, в солоновато-горьком запахе моря и рыбы, от которого у меня усиливался аппетит, и возвращалась домой на рассвете, наступавшем с такой же леностью, которой отличалась я. Никогда больше мне не довелось испытать это радостное ощущение утра.
Наконец-то у меня было достаточно денег, и я позволяла себе тратить их весьма щедро, так что вокруг меня постоянно были самые разные люди, и не один из них хвастался, что приходится мне дядей, двоюродным братом или, на худой конец, каким-нибудь дальним родственником и знает меня с пеленок. Сначала я гнала
Чудеса Италии ничтожеств. Были и такие рассказы, в которые я сама почти верила. На многое они не претендовали. Я принимала их в гостиных отеля Реджина ди Каттолика, угощая обедом или ужином, или возила на прогулку вдоль побережья, позволяя свободно предаваться фантазиям. Я вспоминала Бастардов, которые проходили через Мелану и Бергантино, Костерщиков, или носителей огня, Пикадоров, пришедших из Испании и в отсутствие быков для убийства оставшихся на речных землях воспевать героические подвиги.
Они тоже начинали:
— Вот послушайте, такой версии вы еще не слышали! — И излагали варианты одной и той же истории.
В конце концов я им говорила:
— А теперь убирайтесь. Игра окончена.
Было уже так поздно, что берег моря становился бледным, и в гостиных отеля Реджина стулья громоздились один на другой, как мои мысли. И я лишний раз убеждалась, что замечательная выдумка — жизнь тем больше с тобой играет, чем больше ты ее недооцениваешь и считаешь смешной, и первая стремится забыть себя, хотя и ты тоже стараешься это сделать.
Реджину ди Каттолика называли Сладостные обманы.
Своей в высшей степени двойной душой, безупречно гибельной и извращенно ортодоксальной, в которой запретное рационально соединялось со строгостью нравов, она была обязана профессиональным качествам Джоунс Сангинетти, ее директора, и ее знанию людей. Обманы заключались в том, что все страсти там были бурными, а идеалы — чрезвычайно высокими; но потом, когда вы закрывали за собой дверь комнаты, от них не оставалось ни малейшего следа.
В Реджине все, вплоть до решеток, производило эффект, и каждый исполнял свою роль.
Приезжали разбогатевшие семейства из Большой Вены, отягощенные нервными заболеваниями и лишившиеся свободы. Сангинетти замечала, что несмотря на то, что они гордо выставляли напоказ превосходство подданных Габсбургов и распространяли «Немецкий реквием» Брамса, они принимали папье-маше за розовое дерево, гипс за мрамор, стекло за драгоценный оникс: с той же наивностью они предпочитали пепельницы в форме прусского шлема. Английские семьи, убежденные в том, что Бог направляет Короля, и только его одного, перемещались, утратив всякую жажду рая; мужчины — в большинстве своем чиновники Департамента Колоний, имеющие право на особую скидку, — любили охоту, которой занимались с брутальным восторгом, и многокилометровые прогулки вдоль пляжа; женщины, не сознавая истерии сожалений, которой они были поражены, предавались меланхолии в гостиных или молчаливыми группами сидели среди утесов, в атмосфере первых осенних бурь слушая, как разбиваются о них волны и стаи морских птиц. Только одиночество могло сделать их отпуск настоящим.
Французы досаждали поварам на кухнях; в подвальном кинозальчике они устраивали просмотр «А nous la libert'e», чтобы поддразнить Сангинетти; они никогда не вставали, когда играли чужие гимны, и своим культом mot injuste оскорбляли в первую очередь немцев. Те были единственными, кто с чувством исповедовался в гостиничной книге, но кое-кто вписал туда стихи Брехта, впоследствии вычеркнутые
Для партийных бонз и их сотрудников Реджина была волшебным замком. Сангинетти понимала, что им, одержимым, требуется отдых, наполненный вполне конкретными безумствами; для этой цели им годилась даже проститутка, обладание которой давало ощущение мужественного экстаза (с кем еще, если не с женщинами, которых поставляла Сангинетти, они могли безбоязненно поделиться каким-либо личным или государственным секретом? Посмеяться над лозунгами режима? Заявить, боясь собственной смерти: «Наша ошибка в том, что мы убивали слишком изящно?» Поэтому Сангинетти, способной собрать на вечеринку тридцать девушек и предоставить их для кутежа за закрытыми дверями, удавалось убедить их отмечать у нее назначения и снятия с должности.
Надевая форму и произнося тосты за великое будущее, они допускали даже исполнение песенок, которые высмеивали их нелепость и говорили об их конце; слушая их, некоторые начинали стрелять по люстрам или из окон в сторону порта. Один выстрелил себе в висок. Дирекция проявила себя с самой похвальной стороны и представила самоубийство как несчастный случай.
Наиболее стойкие перед совращением созерцали море с балконов, воспринимая его как толпу народа, молчащую у их ног, уверенные в том, что существование без ценностей может быть восхитительным. Они прижимали руку к сердцу, убежденные, что центр государства переместился с площадей и из парламента сюда, в это избранное место, под сень орденских лент, и ему угрожали уже не идеи и покушения, а только годы и невзгоды времени. Потом они поворачивались на каблуках, и в широких зеркалах Реджины каждый видел себя зеркалом Европы.
Снова слышались пророческие слова: «Фашизм может столкнуться с трудными временами, жестокими падениями и поражениями, но он всегда будет возрождаться из пепла. Ему понадобится сто лет, чтобы созреть, и его возрождение произойдет в совершенно неожиданных формах». С сожалением они должны были признать, что в пору наивысшего расцвета этого, как его назвали, золотого века они будут уже давно в могиле.
Между тем семьи воротил, новой экономической власти, будучи матриархальными, несмотря на яркую внешность их мужских представителей, которые неустанно повторяли: «Государство — это мы, и только мы»; за роскошным ужином пристально смотрели друг на друга поверх стоящих на столах свечей и с гордостью игнорировали Историю, которая тем не менее зарождалась из их аристократических олигархий, и это молчание выдавало те постыдные поступки и компромиссы, о которых в эти выходные дни они заставляли себя забыть. Купленные ими адвокаты и консультанты делали невозможное, чтобы облегчить эту забывчивость и дать им возможность считать себя единственными буржуазными политиками: современной версией — «Государя» Макиавелли.
— Не терзайтесь, — любезно утешали они. — Вы вовсе не сторонники диктатуры. Просто вы по-другому ощущаете демократию. По вашей вине не проливалась кровь. У вас другое понимание смерти.
Из-за увенчанной головой льва двери в глубине помещения доносились мелодии из «Сельской чести» и «Паяцев», а также «Танец часов», исполнявшиеся в красном оркестровом зале, где в определенный час музыкальные вечера переходили в праздники высоких представителей режима. После кофе музыка начинала звучать с каким-то лихорадочным весельем, но постепенно становилась все более и более вялой в ожидании момента, когда придется уступить место. Жесткие нравственные принципы начинали поскрипывать, как старая мебель. Проходя между столиками в «пальмовый» или «скульптурный» залы, офицеры, которыми уже никто не командовал, принюхивались к тому, как воздух становится все более порочным и, вспоминая, что потеряли уважение к самим себе, бросали вызов ушам шпионов: