Скрещение судеб
Шрифт:
Алёнка».
«…Я ни на один час не оставляю моих усилий, чтобы добиться разумной перемены. Я глубоко уверен в успехе.
…Приеду я обязательно и в отсрочке не повинен…» — Это Муля пишет еще в конце мая, а пока письмо доходит до Али — уже война!
В лагере только что был приказ о снятии охраны, и заключенным разрешалось ходить на комбинат вольно, ведь все равно убежать здесь было некуда. А тут вдруг приказ отменили и не только повели с охраной, но охрану еще и удвоили! Начальство ходило мрачное, злое. Пайку сразу уменьшили. Ясно было — что-то произошло, но что
26 июня Муля написал Але, и письмо это еще успело дойти: «Как уже сообщал тебе письмом и телеграммой, я получил разрешение выехать к тебе и должен выехать между 9 и 13 июля… Завтра вышлю тебе газеты первых дней нашей войны за уничтожение фашистских шакалов».
Но он не только не смог выехать, но и переписка оборвалась. И спустя почти год, 25 мая 1942 года, он писал: «В начале войны так резко оборвалась связь с тобой, что казалось ясно — это до конца войны, но получил от тебя письмо; в котором ты подтверждаешь, что почтовая связь опять наладилась».
И в другом письме: «Не знаю, писал ли я тебе — вернее достаточно ли ясно, что только из-за войны я не смог приехать к тебе…»
И снова доходят до Али письма от Мули, Лили, Зины, от Нины, нет только писем от Марины Ивановны и Мура… Аля очень беспокоится, ее мучает молчание матери, и из письма в письмо она повторяет теткам:
8 апреля 1942 г.: «Ничего не знаю о папе и маме, Муля в Куйбышеве…»
15 мая 1942 г.: «От мамы и Мурки известий не имею с начала войны…»
18 июня 1942 г.: «Муля пишет, что мама и брат живы и где-то ездят…»
26 июля 1942 г.: «Где мама и Мурзик? Второй год не имею от них известий…»
Ни у кого не хватает духу сообщить Але о том, что Марина Ивановна покончила с собой. Особенно настаивает на молчании Муля. Есть письмо из Куйбышева, куда он был эвакуирован.
«24 июня 1942 года.
Милая Елизавета Яковлевна,
Только что получил вашу открытку от 19 июня. Я не писал вам последнее время только потому, что от вас за все время получил только две коротенькие записочки, в которых вы обещали написать подробнее.
С Алей я восстановил письменную связь и на днях получил от нее подтверждение того, что мои письма и деньги снова доходят. Мур тоже изредка пишет мне.
Я не вполне убежден в том, что следует теперь говорить Але о Марине. Если вы с Ниночкой уже сделали это, так мне поздно делиться с вами моим мнением, но мне хотелось бы по возможности оставить Алю в неведении до конца войны. Судя по дошедшим до меня последним Алиным письмам, она только теперь обрела какое-то, относительное, душевное равновесие. Эти три года отнюдь не укрепили нервную систему Али. А ведь Аля не может не быть человеком с повышенной болезненной чувствительностью. Это — семейное, да еще помноженное на невероятное нагромождение несчастий и страданий. Я считал бы, что не надо сейчас подвергать Алю еще одному душевному удару. Другое дело, когда она вернется к нам. Тогда она сможет менее тяжело пережить утрату.
Извините меня за известное резонерство. Но надо щадить Алину чувствительность. Уж пусть она лучше думает, что
В последнем полученном мною письме Аля с любовью говорит о Ниночке, о сестринской заботе и даже поддержке со стороны Ниночки. К сожалению, Ниночка не ответила ни на одно из моих трех писем к ней и на телеграмму. Я просил моего брата Сашку отыскать Ниночку, но он, видно, этого не сделал. Я уже решил, что Нинка у себя на прежнем месте не живет ввиду каких-нибудь, «внешних обстоятельств». Но допускаю также, что она на меня дуется; без достаточных оснований. Очень прошу вас настоять перед Ниночкой, чтобы она черкнула мне несколько строк.
О своей работе и жизненном распорядке писать не буду, оставлю до встречи. Впрочем, боюсь, я буду одним из последних, кому удастся вернуться в Москву.
Возвратясь к первому вопросу, хочу, чтобы вы знали, что до сих пор я писал Але — и моему примеру следует Мур, — что Марина совершает литературную поездку по стране. Все это, я знаю, ужасно дико… Но надо щадить душевные силы Алиньки.
Горячо жму вам руку и всегда с любовью и признательностью думаю о вас,
Ваш Муля».
Но Елизавета Яковлевна, видно, уже не может дольше скрывать от Али правду, и письмо хоть и не с полной правдой, но с сообщением о смерти Марины Ивановны послано. И в мрачном и душном бараке, набитом мошкой, которая не дает по ночам уснуть, из рук Тамары после рабочего дня Аля получает это известие…
«13 июля 1942. Станция Ракпас.
Дорогие мои Лиля и Зина! Ваше письмо с известием о смерти мамы получила вчера. Спасибо вам, что вы первые прекратили глупую игру в молчание по поводу мамы. Как жестока иногда бывает жалость!
Очень прошу вас написать мне обстоятельства ее смерти — где, когда, от какой болезни, в чьем присутствии. Был ли Мурзик при ней? Или совсем одна? Теперь где ее рукописи, привезенные в 1939 году, и последние работы, главным образом переводы; фотографии, книги, вещи? Необходимо сохранить и восстановить все, что возможно. Напишите мне, как и когда видели ее в последний раз, что она говорила. Напишите мне, где братишка, как с ним, в каких условиях живет? Я знаю, что Мулька ему помогает, но достаточно ли?
Ваше письмо, конечно, убило меня. Я никогда не думала, что мама может умереть, я никогда не думала, что родители смертны. И все это время, до мозга костей сознавая тяжесть обстановки, в которой находились и тот и другой, — я надеялась на скорую, радостную встречу с ними, надеялась на то, что они будут вместе, что после всего пережитого будут покойны и счастливы. Вы пишете, у вас слов нет. Нет их и у меня. Только первая боль, первое горе в жизни. Все остальное — ерунда. Все поправимо, кроме смерти. Я перечитываю сейчас письма — довоенные, потом я ничего не получала…»