Скрещение судеб
Шрифт:
Аля с головой уходит в работу. «Работа интересная, увлекательная, — пишет она, — но мал оклад, на руки после всех вычетов получаю 240 р. — на это жить — трудно! Ну, ничего…»
Интересы училища становятся ее интересами, а нужды училища она воспринимает как свои собственные. В Москву летят письма к друзьям, к Лиде Бать, например:
«Хотелось бы, чтобы ты побывала в «моем» художественном училище, — уж очень интересен и хорош послевоенный набор ребят-фронтовиков, инвалидов Отечественной войны и просто очень маленьких мальчиков и девочек в большинстве своем из окрестных колхозов…»
А Борису Леонидовичу: «Я боюсь, что ты совсем рассердишься, когда узнаешь цель моего письма. Потому что это
В училище, где я работаю, есть театрально-декоративное отделение, а Шекспира нет, и достать невозможно. Ни у меня, ни у училища нет ни средств, ни возможностей, а без Шекспира нельзя…»
И получив: «Твои книги безумно — если бы ты их видел в эту минуту! — обрадовали ребят. Они только жалели, что ты им ничего не подписал на них. И отобрали у меня даже бандероль, чтобы убедиться в том, что «он сам прислал». Если бы прислал сам Шекспир, вряд ли он произвел бы больший фурор».
И снова Лиде Бать. «Пришли обязательно свою книгу об Алишере Навои… Боюсь показаться нахальной, но мне нужно две твои книги, т. е. два экземпляра ее, один для меня, а второй для моих учеников по графике, которую попрошу тебя подписать им — учащимся Рязанского Художественного училища от — . Не удивляйся — дело в том, что библиотека училища была почти полностью разорена в годы войны, пополнить нечем, т. к. средств не хватает даже на приобретение учебников. Вот я и обратилась за помощью ко всем книги пишущим и имущим с просьбой помочь 200 ребятам, которым в течении всего учебного года совершенно нечего читать. Лида, учти, что откликаются даже самые маститые, даже самые лауреатные, не будь жадной, откликнись тоже. Кроме того, если у тебя есть что из книг современных наших писателей, которые (книги) тебе не нужны, а так же журналы, то пришли, очень тебя прошу».
И можно себе представить негодование Али, когда вдруг из центра приходит бумага с требованием изъять из библиотеки неугодныекниги! А библиотека училища в это время находится в ее ведении. Подобные списки рассылались по всем библиотекам, по всей стране и не один раз в году! И по всей стране пылали костры. Чудовищным кажется, но этобыло!.. Только немногим книгохранилищам разрешалось упрятать «крамольные» книги в спецхран, куда доступ почти никто не имел. А «крамола» чаще всего, заключалась в том, что в какой-нибудь отличной книге по истории искусства, например о театре, поминалось имя человека, вчера еще прославляемого, а сегодня объявленного космополитом, а то и врагом народа, что в общем-то было почти одно и то же. Или написавший предисловие к тому классика вдруг оказывался не тем, не угодным нынче ЦК. Ну, и классика, стало быть, тоже в огонь! Или чтимый, переводимый, хвалимый зарубежный писатель, побывав в нашей стране, обмолвился, что ему показалось где-то у нас что-то не совсем так…
Книги требовалось изъять безотлагательно, и Але пришлось взять на подмогу пятерых студентов с того третьего курса, который успел уже стать четвертым.
— Вы бы видели Ариадну Сергеевну тогда! На ней лица не было… — говорил Фокин, — стиснув зубы, она отмечала в списке книги, которые мы находили в шкапах и которые подлежали уничтожению. И какие это были книги!.. Одну помню о Леонардо да Винчи. Чем эта книга провинилась — в списке не указывалось. Сжигали в печи, Ариадна Сергеевна не пришла, не могла… А мы, воспользовавшись ее отсутствием и тем, что истопник был подслеповат и неграмотен, бросали в топку что похуже, а хорошие книги, засунув куда только можно, уносили
Почти с первых же месяцев своего пребывания в Рязани, Аля пытается разыскивать тех, кто встречался с Мариной Ивановной, кто знал ее в Елабуге, в Чистополе. Борис Леонидович советует ей связаться с Сикорской, и та присылает Але письмо, которое нам уже известно. Аля пишет Асееву и, получив от него ответ, сообщает потом Борису Леонидовичу: «Все мечтала этим летом съездить в Елабугу, но, конечно, при таком заработке это совсем неосуществимо. Асеев писал мне, что мамину могилу разыскать невозможно. Не верю…»
А Асееву, по-видимому, на то его письмо, в котором он говорит, что могила затерялась, и пытается утешать — поэт, мол, «жив в слове»…
«…Вот Вы пишете, что поэт «жив в слове». Конечно, «поэт» и «могила» и, расширяя, «поэзия» и «смерть» — несовместимы, как и нерифмуемы. Но, говоря о данной могиле, тоскуя о ней, я думаю не только о поэте, но и, одна на свете, о матери. Не об отвлеченной, поставленной смертью на пьедестал Матери с большой буквы, а о маме. Которая еще так недавно растила, кормила, обижала и обожала меня. А вот, знаете, теперь (как всегда, слишком поздно) я сама люблю ее не дочерней любовью и не по-дочернему понимаю все в ее жизни и всю ее, а по-матерински, всеми недрами, изнутри, из самых глубин…»
Письмо это помечено 6 июня 1948 года, и должно быть второе письмо к Асееву. В первом мог быть только запрос о матери, о могиле, а теперь она сообщает о себе, предупреждает его, ктоона есть… Но уже с самого начала их переписки ощущается некая колючесть, ощетиненность, что-то в ответах Асеева вызывает и будет вызывать у Али раздражение. И хотя она ссылается на болезнь печени, и потому, мол, — письмо ее получилось «печеночным», но, хорошо зная Алю, ее характер, выдержку, терпимость — тут дело все же не в печени.
«…Ваше письмо застало меня в разгар такого лютого и неожиданного, первого в жизни приступа печени (как далеко не все, что в жизни случается в первый раз — приятно!), что я боюсь, как бы мой ответ на него, на письмо т. е., не приобрел бы, волей судеб, противного печеночного оттенка. Простите за каракули и за карандаш, пишу лежа. Во-первых, мне очень не хотелось бы, чтобы Вы меня называли «глубокоуважаемой», так же как не хочется звать Вас «многоуважаемым», хотя это и правда. Потому что так и просится вслед «вагоноуважатый», раз, и потому что я сейчас, как душевно, так и территориально, нахожусь очень, очень далеко от всякого рода Версаля, два. Во-вторых, мне бы очень хотелось, чтобы Вы мне писали хоть изредка, но не знаю, говорила ли Вам мама, что в 1939 г. я была, как это у них там называется, «временно изолирована» и находилась по ту сторону жизни вплоть до августа 1947 г., т. е. целых 8 лет. Если Вам это было неизвестно, то, м. б., сейчас Вам вовсе и не захочется переписываться со мной. Ибо, совершенно независимо от того, заслуженно или нет понес человек такую кару, факт остается фактом и пятно — пятном».
«Почему я в Рязани? Потому, что в Москве… не прописывают и, вероятно, никогда прописывать не будут. Что делаю? Преподавала графику в местном художественном училище, а в летние месяцы приняла школьный секретариат…» «Как живу? Да так вот и живу. Плохо, в общем…»
И в следующем письме, получив ответ на это свое предыдущее, опять то ли слово, то ли интонация задевает ее:
«Дорогой Николай Николаевич, ран своих я не растравляю, ибо ни они, ни я, в этом не нуждаемся. Мы просто сосуществуем…»