Скрещение судеб
Шрифт:
Есть одно письмо, которое она пишет Александру Бахраху в 1923 году, и мне представляется, что в этом письме с наибольшей ясностью и откровенностью она высказывает свое credo и говорит о трагедии ненахождения того, что ищет, что ищут многие и так же не находят, смиряясь с тем, что им предоставляет жизнь… Но Марина Ивановна не из тех, кто соглашается смириться!
«Милый друг, последнее десятилетие моей жизни за тремя-четырьмя исключениями — сплошная Prager Diele [40] .
40
Prager Diele — кафе-ресторан в Берлине! Там любили собираться русские писатели-эмигранты, и не только эмигранты, но и приезжавшие
Я прошла жестокую школу и прошла ее на собственной шкуре (м. б. на мне учились, не знаю!). Двадцати лет, великолепная и победоносная, я во всеуслышание заявляла: «Раз я люблю душу человека, я люблю и тело. Раз я люблю слово человека, я люблю и губы. Но если бы эти губы у него срезали, я его бы все-таки любила».
И десять лет подряд в ответ непреложно:
— «Это Романтизм. Это ничего общего с любовью не имеет. Можно любить мысль человека — и не выносить формы его ногтей, отзываться на его прикосновение — и не отзываться на его сокровеннейшие чувства. Это — разные области. Душа любит душу, губы любят губы, если Вы будете смешивать это, упаси Боже, стараться совмещать. Вы будете несчастной».
Милый друг, есть доля правды в этом, но постольку, поскольку Вы — цельное, а другой — раздробленность. В большинстве людей ничто не спевается, сплошная разноголосица чувств, дел, помыслов: их руки не похожи на их дела и их слова — на их губы. С такими, т. е. почти со всеми, эти опыты жестоки и напрасны. Кроме того, по полной чести, самые лучшие, самые тонкие, самые нежные так теряют в близкой любви, так упрощаются, так грубеют, так уподобляются один другому и другой третьему, что — руки опускаются, не узнаешь: Вы ли? В вплотную любви в пять секунд узнаешь человека, он явен — и слишком явен! Здесья предпочитаю ложь. Я не хочу, чтобы душа, которой я любовалась, которую я чтила, вдруг исчезла в птичьем щебете младенца, в кошачьей зевоте тигра, я не хочу такого самозабвения, вместе с собойзабывающего и меня. Была моложе — ранило, стала старше — ограничилась высокомерным, снисходительным (всегда страстным) любопытством. Я стала добра, но за такую доброту, дружочек, попадают в ад. Я стала наблюдателем. Душа, укрывшись в свой последний форт, как зверь наблюдала другую душу — или ее отсутствие. Я стала записывать: повадки, жесты, словечки, — когда в тетрадку, когда поглубже. Я убедилась в том, что именно в любви другому никогда нет до меня дела, ему дело до себя, он так упоительно забывает меня, что, очнувшись, — почти что не узнает. А моя роль? Роль отсутствующей в присутствии? О, с меня в конце концов этого хватило, я предпочла быть в отсутствии присутствующей (это мне напоминает молитву о «в рассеянии — сущих») — я совсем отбросила эту стену — тело, уступила ее другим, всем.
Но в глубокие часы души… все мои опыты, все мои старые змеиные кожи — падают. Любя шум дерева, беспомощные или свободные мановения его, не могу не любить его ствола и листвы: ибо — листвой шумит, стволом — растет! Все эти деления на тело и дух — жестокая анатомия на живом, выборничество, эстетство, бездушие. О, упомянутые «Prager Diele» этим цвели… Здесь сплошной расчет. Совместительство, как закон, трагедия, прикрытая шуткой, оскорбления под видом «откровения». — Я просто устранилась, как устраняюсь всегда при заявлении: «то-то и то-то я в Ваших стихах принимаю, того-то и того-то — нет». Это — деление живого, насилие, оскорбление, я не могу, чтобы во мне выбирали, посему: изымаю себя из употребления вовсе, иду в мои миры, вернее, вершу своймир, заочный, где я хозяин!»
Александр Бахрах — она с ним не знакома, она не встретила его тогда в Берлине. Она уже позже в Праге, вернее в деревне под Прагой, прочтет его рецензию на свою книгу «Ремесло». Рецензия ей понравится, и 9 июня 1923 года она напишет ему первое письмо. Потом письмо вслед за письмом…
«… Я не знаю, кто Вы, ничего не знаю о Вашей жизни, я Вами совершенно свободна, я говорю с духом…
…
… Безмерность моих слов — только слабая тень безмерности моих чувств…
… У меня так много слов… Это волшебнаяигра. Это вполне va banque [41] — чего? — и вот задумалась: не сердца, оно слишком малое в моей жизни! — может быть, его у меня вовсе нет, но есть что-то другое, и его много, чего никогда не истрачу — душа? Не знаю, как его зовут, но кроме него у меня нет ничего…»
Идет «волшебная игра», и Марина Ивановна творит заочный миф о Бахрахе. И она уже вовлечена, увлечена, и когда в августе задерживается ответ от него: «Друг, я не маленькая девочка (хотя в чем-то никогда не вырасту), обжигалась, горела, страдала — все было, — но ТАК разбиваться, как я разбилась о Вас, всем размахом доверия — о стену! — никогда. Я оборвалась с Вас, как с горы…
41
Это полная отдача ( фр.).
… Изменяем мы себе, а не другим, но если другой в этот час — то, мы все-таки изменяем другому. Кем Вы были в этот час? Моей БОЛЬЮ…»
Так писем не ждут, Так ждут — письма. Тряпичный лоскут, Вокруг тесьма Из клея. Внутри — словцо. И счастье. — И это — всё.«Забыла сказать, что у меня к Вам целая стая стихов…» В письме она пишет: «Но в глубокие часы души… все мои опыты, все мои старые змеиные кожи — падают…» И в стихах:
В глубокий час души и ночи, Не числящийся на часах, Я отроку взглянула в очи, Не числящиеся в ночах…И как часто в письмах, а их много, подобных писем, она как бы проигрывает — то, что потом станет стихом, и рифма отсечет все лишнее!
Письма необходимы ей, как и тетради с черновиками, набросками и вариантами, как дневники; письма — это одно из составных звеньев творческого процесса. Она не боится гласности, а ведь письмо — это гласность, не завтрашняя, как дневники, тетради, письмо — гласность сегодняшнего дня. А пишет она людям, которых и не знает вовсе и даже не видела их в глаза, и пишет, не только открывая им свою душу, она отверзает душу, вынося на обозрение все самое потаенное! Она доверчива и безмерна в этом, как и во всем. И ей необходима эта полная открытость, этот монолог-письмо — ибо это способ познания себя самой, своей души, а познавая себя, свою душу, она познает и нас, и наши души!..
И мне представляется — она порой, заглядывая в тупики и мрачные извивы человеческой души, оказывается, быть может, больше Достоевским, чем был бы на ее месте сам Достоевский, которого она так не любила…
Марина Ивановна не раз писала Бахраху, что ей «мерещится большая вещь, влекусь к ней уже давно» — но, видно, для большой вещи нужно наитие стихий, а не увлечение в письмах, заустно и заглазно. И вот 20 сентября письмо к Бахраху:
«Мой дорогой друг, соберите все свое мужество в две руки и выслушайте меня: что-токончено.
Теперь самое тяжелое сделано, слушайте дальше.
Я люблю другого — проще, грубее и правдивее не скажешь.
Перестала я Вас любить? Нет. Выне изменились и не изменилась — я. Изменилось одно: моя болевая сосредоточенность на Вас. Вы не перестали существовать для меня, я перестала существовать в Вас. Мой часс Вами кончен, остается моя вечность с Вами. О, на этом помедлите! Есть, кроме страстей, еще и просторы. В просторах сейчас наша встреча с Вами.