Скрещение судеб
Шрифт:
Вы своим письмом пробили мою ледяную коросту, под которой сразу оказалась моя родная живая бездна…»
Последние годы у Марины Ивановны почти нет лирических стихов — она пишет прозу, пишет поэму «Перекоп», поэму «О Царской Семье», «Стихи к Пушкину», «Оду пешему ходу», «Стихи к сыну», «Читателям газет» и другие стихи, но лирики нет. А теперь — снова…
Обнимаю тебя кругозором Гор, гранитной короною скал. (Занимаю тебя разговором — Чтобы легче дышал, крепче спал.) . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . …КругомИ она уже так вовлечена, что была бы уже там, в Швейцарии, где он, благо до границы всего-то двадцать пять верст, но у нее нет с собой заграничного паспорта, и с нею Мур, и ей не на кого его оставить. И она не может осуществить этой поездки, и когда осенью она наконец может сообщить ему, что все налажено и в феврале она приедет, то выясняется, что надобы, той надобы, которая ей вообразилась, вовсе не было и нет… И те письма его к ней писались скорее всего от санаторной скуки, не более того, и что мечтает он вовсе не о встрече с ней, а о встрече с Монпарнасом и Парижем…
«На это я ответила — правдой всего существа. Что нам не по дороге: что моя дорога — и ко мне дорога — уединенная. И все о Монпарнасе. И все о душевнойнемощи, с которой мне нечего делать.
Вы, в открытке, дорогая Анна Антоновна, спрашиваете: — м. б. большое счастье?
И, задумчиво, отвечу: — Да. Мне поверилось, что я кому-то — как хлеб — нужна. А оказалось — не хлеб нужен, а пепельница с окурками: не я — а Адамович и Comp.
— Горько. — Глупо. — Жалко».
И печатая стихи, которые писались в то лето, и озаглавив их «Стихи сироте», она не без издевки над собой ставит эпиграфом:
Шел по улице малютка, Посинел и весь дрожал. Шла по улице старушка, Пожалела сироту…«всю жизнь напролет пролюбила не тех… Из равных себе по силе я встретила только Рильке и Пастернака. Одного — письменно, за полгода до его смерти, другого — незримо. О, не только по силе поэтической. По силе всей+ силе поэтической (словесной, творческой)»…
Я — die Liebende, nicht — die Geliebte! [51]
И с предельной откровенностью и даже жестокостью к себе, на которую не рискнула бы ни одна женщина в мире, она признается мужчине, которого любит, — пишет Борису Леонидовичу: «Я им не нравлюсь, у них нюх. Я не нравлюсь полу. Пусть в твоих глазах я теряю, мною завораживались, в меня почти не влюблялись. Ни одного выстрела в лоб — оцени.
Стреляться из-за Психеи! Да ведь ее никогда не было (особая форма бессмертия). Стреляются из-за хозяйки дома, не из-за гостьи…»
51
Я —
Психея и Ева, и вечный спор — душа и тело. Она — Психея, и отсюда ее неистребимые ненависть и презрение к Еве, которую все любят и «от которой во мне нет ничего. А от Психеи — все… Я с ней — очевидно, хозяйкой дома — незнакома…» Но это же опять одно из многих противоречий Марины Ивановны. В ней уживаются и Ева и Психея, сосуществуют, споря и ненавидя друг друга. Психея побеждает, да, но Ева живет своей обыденной и повседневной жизнью. Тоскует по любви Психея или Ева тоже? И разговор все время о Психее, быть может, из-за гордыни — ибо Еву в ней не замечают…
«…Все такие разумные люди вокруг, почтительные, я для них поэт, т. е. некоторая несомненность, с к-ой считаются. Никому в голову не приходит — любить!
Всю жизнь «меня» любили: переписывали, цитировали, берегли мои записи (автографы), а меня — так малолюбили, так — вяло.
Моя надоба от человека — любовь. Моялюбовь и, если уже будет такое чудо, его любовь, но это — как чудо, в чудном, чудесном порядке чуда…»
Но чудо это свершается столь редко! И дружбы быстро разрушаются, любови быстро гаснут. И снова она в отчаянии восклицает: «Может быть, я долгой любви не заслуживаю, есть что-то — нужно думать — во мне — что все мои отношения рвет. Ничто не уцелевает. Или — век не тот: не дружб».
«…Придя в мир, сразу избрала себе любить другого…», но любит ли она этого другого, умеет ли любить? Или она просто любит любить. Любит свою любовь?! Ведь, уносясь в полете, она даже забывает иной раз оглянуться, — поспевает ли онза ней, или отстал, или и вовсе не собирался поспевать! В томах ее писем (когда будут все изданы, это действительно будут тома!), которые она писала тем, кем увлекалась, главное действующее лицо — любовь, ее любовь, онасама! Они— их, в общем-то, и нет. Все эти письма — единый трактат о любви, разбитый лишь на главы, и в подзаголовке их имена, но если имена убрать и пронумеровать главы, то, в общем-то, мало что изменится, ибо это исследование своей любви, любви к мужчине, любви к женщине, любви-дружбы, любви-страсти. И главное — желание потратить свою душу и невозможность этого…
Когда-то она писала Борису Леонидовичу про его талант: «Вы не потратитесь. (Ваша тайная страсть: потратиться до нитки!)… Вы не израсходуетесь, но Вы задохнетесь… Вам надо отвод: ежедневный, чуть ли не ежечасный. И очень простой: тетрадь».
Может, все эти письма — ее отвод, иначе она могла бы задохнуться…
К слову сказать, и в письмах Марина Ивановна опережает свое время: она пишет их с той предельной откровенностью, с которой не было принято писать в те годы, а она отлично знала страшность и неотвратимость слова и понимала, что, обращаясь к одному, она говорит со всеми…
А на вопрос: умела ли она любить? любила ли другого— она опять же сама дает ответ: «боюсь, что беда (судьба) во мне, я ничего по-настоящему, до конца, не люблю, не умею любить, кроме своей души, т. е. тоски, расплесканной и расхлестанной по всему миру и за его пределами. Мне во всем, в каждом человеке и чувстве, — тесно, как во всякой комнате, будь то нора или дворец. Я не могу жить, т. е. длить, не умею жить во днях, каждый день, — всегда живу внесебя. Эта болезнь неизлечима и зовется: душа».