Скрытый сюжет: Русская литература на переходе через век
Шрифт:
Фаворитами жюри 1997 года оказались Анатолий Азольский («Клетка», опубликована в «Новом мире», 1996, № 5–6), Людмила Улицкая («Медея и ее дети», там же, № 2–4), Антон Уткин («Хоровод», там же, № 8—10), Юрий Малецкий («Любью»: «Континент», 1996, № 89). Вышедшие в финал тексты написаны в традиционной манере (у совсем молодого Уткина — стилизация русского позднеромантического романа, а la Бестужев-Марлинский). За исключением романа Ольги Славниковой «Стрекоза, увеличенная до размеров собаки» и фантазийно-гротескового романа Дмитрия Липскерова «Сорок лет Чанчжоэ», список на последнюю букеровскую дистанцию составлен так, как будто в литературном сегодня постмодернизм неактуален и занимает скромное место — ну, скажем, одну треть, не более того.
В первой беседе с критиками и журналистами члены жюри объяснили свое решение тем, что они сознательно решили поддержать
Решение жюри, в которое входили разные но своим вкусам, убеждениям и пристрастиям литераторы (от почвенника Бориса Екимова до айгиста-соснориста Владимира Новикова, от специалиста прежде всего по английской, а потом уже и русской литературе Игоря Шайтанова до актрисы Аллы Демидовой и русиста Вольфа Шмида), следует, конечно, уважать. Но и уважая, попытаться понять. И ответить на вопрос: а не соответствует ли это удивившее многих решение реальным изменениям в литературной ситуации — например, сдвигу, потеснению отечественного постмодернизма из «центра» ажиотажного внимания, в котором он находился последние несколько лет, превратившись из «другой» литературы в самую что ни на есть наиглавнейшую, номенклатурную, шумную, забивающую и заглушающую остальные явления, — на периферию? Может быть, центростремительное движение постмодернизма, быстро растерявшего свою былую энергию, свой напор, сменилось центробежным?
Вот уже в течение какого-то вполне обозримого времени критики и литературоведы разных поколений и школ, одни осторожно, другие — прямо, говорят об определенной усталости постмодернизма. Действительно, практически исчерпан обыгрыш соцреализма. Соц-арт в лице Дмитрия Александровича Пригова наращивает тексты исключительно инерционным путем и продолжает стремиться к исполнению повышенных обязательств по количеству (как он уже неоднократно заявлял), упорно избегая (скажем так) нового качества. То же самое можно сказать и о творческом состоянии другого гуру российского постмодернизма — Владимира Сорокина, заговорившего даже о сознательном абортировании своей литературной деятельности, о переходе на иную культурную работу в кинематографе, живописи и т. д. (как правило, постмодернисты всегда имеют еще одну культурную профессию в запасе). Нельзя не признать, что все более и более предсказуемой становится стратегия творческого поведения и все более и более узким набор «инструментов» в постмодернистской литературе. Тексты, выпорхнувшие из-под пера Валерии Нарбиковой после дебюта «Равновесия дневных и ночных светил», читаются лишь как литературное дежа вю: приложение, наращивание уже известного — вплоть до «Шепота шума» и «…И путешествия»: однолинеен набор персонажей, однообразны композиционные приемы, не говоря уж о неизменно однотонном «плетении словес».
Происходит саморазрушение постмодернистской поэтики и эстетики с ее аксиомами о том, что: 1) реальность есть всего лишь совокупность симулякров, 2) гуманизм себя не только исчерпал, но и скомпрометировал, 3) «читатель» исчез.
И на самом деле — у Татьяны Толстой книга, вышедшая в 1997-м («Любишь — не любишь»), за исключением нескольких рассказов конца 80-х — начала 90-х, не успевших попасть в предыдущую («На золотом крыльце сидели»), повторяет ее. Евгений Попов представил новый роман «Приключения зеленых музыкантов», не только развивающий, но и во многом повторяющий уже сказанное в предшествующих книгах. Виктор Ерофеев переходит к эссе («Мужчины») и планирует выступить в жанре «путешествий» (и то и другое — явный отказ от поэтики постмодернизма). Примеры можно множить и множить.
Реакция на постмодернизм вышла из недр саморазрушающейся системы — это прежде всего новая искренность,неосентиментализм, нарастающее влияние которого было отмечено несколько лет тому назад Михаилом Энштейном и, несомненно, А. Тимофеевским в «Русском телеграфе».
«Новая искренность» и неосентиментализм постулируют возвращение к «человекоцентризму», отказ от хаоса ради космоса (ценности семейной жизни — кроме Тимура Кибирова вспомним новый прозаический цикл Марка Харитонова, стихи и прозу Бахыта Кенжеева, Виктора Санчука). Поэзия и проза бывших постмодернистов возвращается от маски и персонажа — к человеку, к поиску смысла жизни —Марк Липовецкий называет это «хаосмосом»; он же цитирует очерк Доры Штурман «Дети утопии» с опорными, выделяемыми ею словами « сверхреализм», «постреализм», «новый реализм», «реализм»,который «нащупывает в хаосе спасительные духовно-бытийные
Кроме возникновения «нового реализма» на руинах постмодернистской поэтики у самих постмодернистов (особенно явственно, повторяю, в смене жанрового репертуара, в отказе от собственно художественнойпрозы, в переходе и опоре на faction и non-fiction) все более существенное место в литературном современном пейзаже занимают тексты авторов, или никогда не питавших склонности к ПМ, или сознательно отказавшихся от ПМ-поэтики.
Голос повествователя не только восстанавливается в своих правах, но и обретает особое положение среди других голосов.
Обретение поэтики постреализма происходит через новую (очередную) актуализацию периферийных (промежуточных, по определению Лидии Гинзбург) жанров: дневника, письма другу по поколению, краеведческою исследования, путешествия. В тексте, как правило, сочетаются реальные и вымышленные персонажи, вымышленные события накладываются на реальный антураж (и наоборот); узнаваемый автор-повествователь скрывается под легкой маской (Германцев у Анатолия Наймана в романе «Б. Б. и др.»: «Новый мир», 1997, № 10) или вовсе не нуждается в ней, брезгливо отрясая с ног своих пепел любых игр и игрищ (Сергей Гандлевский. «Трепанация черепа. История болезни»).
Актуализация жанра современной мениппеи (о чем тоже писал М. Липовецкий в «Русском постмодернизме»), жанра, в котором «живые» разговаривают с «мертвыми», вымышленные персонажи с действительными историческими лицами, связана, как я полагаю, еще и со все возрастающим читательским успехом «реальных» мемуаров и дневников.
Нельзя не отметить, что именно этот жанр принес славу самому «успешному» ныне прозаику — Сергею Довлатову, жанр, который и получил, кстати, название но имени автора — жанр «довлатов», но колодке которого не очень успешно работает, например, Евгений Рейн в книге баек «Мне скучно без Довлатова».
Смысл и значение человеческой жизни в «литературе существования» (но терминологии Александра Гольдштейна) выстроены сюжетом самой реальности, из которой автор отбирает (преображая) наиболее яркие «истории» с означенным набором персонажей — из частного окружения автора, из его бытовой среды. Фактически у всех русских адептов этого жанра оживает архетип частного «романа без вранья» — только, конечно же, с добавкой перца, т. е. сплетни, «вранья» как художественного приема (гротескового сатирического заострения). Реальность, действительность — не симулякр, реальность есть реальность, а гармонизация ее хаотических случайностей, вполне абсурдных, приводит все-таки к финальному катарсису.
Какова задача этого жанра-лидера, жанра, к которому столь неравнодушны Рейн и Варламов, Басинский и Найман, Отрошенко и Бабаевский?
Создание новой мифологии.
У каждого — создание либо своего, «частного» мифа (как у Бабаевского итогом мемуарной повести «Последнее сказание», опубликованной в «Пашем современнике», 1997, № 5–6, стал миф о приятеле Сергея Городецкого и Ираклия Андроникова), либо мифа о своей группе, либо — о своем поколении. О времени — и своей в нем роли.
На миф — накидываются. К свежему мифу предъявляют немедленные претензии — в форме статьи-комментария (Борис Кузьминский о прозе Сергея Гандлевского), открытого письма (Михаил Ардов — Анатолию Найману). Вполне допускаю, что претензии эти могут быть по-человечески справедливыми.