Следопыт
Шрифт:
Долго помнили на заставе эту нехлопотную операцию. Солдаты назвали ее «Красавица». Зубоскалили. На все лады подсмеивались надо мной. Я не обижался. Отмалчивался.
Рассказчик поднял на меня невеселые глаза и улыбнулся какой-то неизвестной мне до сих пэр улыбкой чуть-чуть растерянно, беспомощно, несколько виновато и насмешливо-вопрошающе:
— Все записали?
— Все. До последнего слова.
— И зря. Конец не надо было записывать.
— Почему?
— Все равно потом вычеркните.
— Почему я его вычеркну, Саша?
— Про такое обычно не пишут в книгах, статьях, рассказах.
— А мы вот напишем. И будем отстаивать правду. Правду характера Смолина. Мне, если хотите знать, больше всего понравилась именно концовка вашего рассказа. Это очень хорошо, что вы не стыдитесь своей жалости. Сочувствие к павшим, заблудившимся, споткнувшимся, ошибающимся, соблазненным — признак нравственного здоровья человека. Классовая ненависть к врагу
Ну, Витька, держись! Сегодня я тебе, женоненавистнику, такое напишу!.. Раз ты хочешь знать, как я живу после службы — давай читай. Смотри, ничего не пропускай.
Сегодня, в воскресенье, в мой выходной день познакомился я с одной дивчиной.
Иду я по длинной-длинной улице села Потыличи. В парадном обмундировании. В начищенных сапогах. Бритый. Наодеколоненный. С белым подворотничком. С папиросами и деньгами на мелкие расходы в кармане. Все честь по чести. Спешить не спешу, но и не прохлаждаюсь. Взял курс в штаб отряда. Дело там было у меня по комсомольской линии. Ну, иду, по сторонам оглядываюсь, поклоны сельским жителям отдаю. Дошел до угла, поравнялся с хатой, крытой соломой, с расписными ставнями. Смотрю, около хаты в огороде старенькая женщина в черной плахте и белой рубашке землю навозными вилами скребет. Глянул я на нее и обомлел. Показалось мне, что она как две капли воды похожа на Татьяну Матвеевну, на мою маму. Остановился. Курю. Смотрю, как неумело, через силу ковыряется в земле, а у самого сердце готово выпрыгнуть из груди. Так мне стало жаль старенькую, что хоть плачь. Мужа, видно, на этой войне потеряла. Может, еще и сыновей в придачу.
Она заметила солдата, торчавшего около плетня. Разогнулась, из-под руки вглядывалась в меня с опаской. Молчала, молчала, а потом спросила:
— Ты кого шукаешь, пограничник?
— Так, бабуся, никого. Гуляю. Работы ищу. У вас не найдется?
— Работы у нас хоть отбавляй. Да не твоя она. Мужицкая.
— А разве я не мужик, бабуся? До призыва в армии землю пахал, волам хвосты крутил и все такое прочее.
С этими словами я вошел во двор, взял у бабуси вилы, поплевал в ладони и, не снимая парадного обмундирования, вскопал всю грядку. Земля еще была тяжелая, сырая, не прогретая. Потом прошибло меня порядочно. Но ничего, вида не подаю, что притомился. Снял китель и к новой работе рвусь. Говорю:
— Ну, бабуся, что вам еще сделать?
— Дрова колоть умеешь?
— А как же. В лесном краю родился и вырос. Давайте топор.
Наколол дровишек. Сложил о дну поленницу. Накрыл ее ржавым листом железа. И за другую принялся. Вошел, брат, в охоту. Понравилось делать домашнюю работу. Про все свои комсомольские дела забыл. Колю себе дрова и колю. Незаметно три с лишним часа пролетело. Глянул на часы — и ахнул. Опоздал в отряд. Ну что ж, завтра поеду.
Бабуся от меня не отходит ни на шаг. Ахает и охает. Благодарит. Спрашивает, как меня зовут. Рассказывает, на каком фронте и когда погиб ее муж. Предлагает выпить молочка, поесть пасхи, сдобного кулича и крашеных яичек. Ну. Переколол я все дрова и говорю:
Ну, а теперь можно и молочка выпить.
— Пойдем, Сашко, сыночек, в хату, пойдем.
Вошел. Две просторные комнаты. Стены беленые. На столе огромный кулич, обложенный крашеными яйцами. На окнах белые занавески. На подоконниках цветы. На полу — домотканые дорожки. Зеркало в рамке вышитых рушников. Кровати застланы кружевными покрывалами. Горы подушек.
— Бабуся, почему у вас три кровати?
— А нас трое.
— Кто и кто?
— Я и две моих доньки. Одна малолетка, а другой уже двадцать исполнилось. Вот они, посмотри!
Снимает со стены фотографию, протягивает мне. Смотрю без всякого интереса, так, из вежливости. Младшая дочка еще худенькая и большеглазая, с косичками. А старшая — высокая, полная, гладко причесанная, лицо строгое, красивое. Спрашиваю:
— Ну и как же их зовут?
— Юся и Галина.
— Юся? Что за имя? Польское?
— Юзефа. Юлия. Нет, мы не поляки. Так уж назвали, В наших краях у многих украинцев польские имена. Ешь, Сашко, пирожки, пей молоко! Горилки у нас не водится, извиняй. Некому пить. Если еще раз заглянешь в нашу хату, так припасем.
— Может, и загляну, бабуся. Вы очень похожи на мою маму. Она тоже одна живет: отец погиб на войне, а четыре сына — солдаты. Спасибо за угощение.
Поднялся я, вышел из-за пасхального стола, надел фуражку, обнял бабусю и пошел к двери. Тут, на пороге, и столкнулся с Юсей. Стоим, смотрим друг на друга и молчим. Она в точности такая же, как на фотографии, только на плечи была накинута радужная шаль.
Мы смутились, шагу сделать не можем ни вперед, ни назад, а бабусе весело. Смотрит на нас и смеется.
— Ну, чего же вы перелякались? — Она подошла, взяла
Ну, а что дальше было? Все. Больше ничего не было. Верь не верь, а так оно и есть. Сам знаешь, не из робкого я десятка, а тут почему-то оробел, застыдился, онемел, оглупел. Слова не мог выдавить из себя. Представляешь? Буркнул я что-то себе под нос и, не глядя на Юзефу, вышел из хаты. Уже через десять шагов называл себя последним дураком, разносил на все корки, но вернуться все-таки не посмел. Пошел на заставу и, поверишь, с досады лег спать и проспал до вечера.
Целых три дня я ее не видел. Некогда было: на границе пропадал. На четвертый не выдержал и пошел, по длинной-длинной улице села Потыличи. Перед белой хатой с соломенной крышей и расписными ставнями остановился, открыл плетневую калитку. Не прогнали.
Вот такие, брат Витя, пироги.
Дела сердечные
Теперь пусть Смолин отдохнет. Я беру на себя обязанность рассказчика.
Прошло несколько дней, как растаяли снега на южных склонах гор, в ущельях еще лежали спрессованные сугробы, по вечерам было прохладно, но лощины и пригорки ужо зеленели молодой травой, небо уже по-весеннему высокое, чистое, голубое. Уже появились птицы и вьют гнезда. И солдаты днем уже не надевают бушлатов и на перекур собираются не в теплой сушилке, а в летней беседке.
Никогда люди не говорят, не размышляют так много о любви, как весной. Никто так много не говорит о любви, как молодые солдаты, несущие службу в высоких горах, вдали от населенных пунктов.
Раннее утро. Вся застава — казарма, канцелярия, склады, собачий питомник, дорожка, спортивный городок, — каждый ее уголок залиты ярким весенним солнцем.
Смолин сидел перед беседкой, на пеньке и, подставив солнцу по-зимнему белое лицо, зажмурясь, курил свой неизменный «беломор». Со стороны казармы послышались быстрые шаги. Смолин не открыл глаз. Он и так узнал, кто направляется к нему. Николай Кузьмин. Редактор стенной газеты. Баянист. Запевала. Правофланговый заставы. Первый балагур. Скрытный парень. И мастер заставлять других раскрывать перед ним душу.
— Здорово, старшина! Где ночевал? Кого на какой ручке держал?
Смолин молча кивнул. Кузьмин оседлал перила беседки. Курил сигарету «Верховина», болтал ногами и веселыми насмешливыми глазами рассматривал Смолина. Чувствовалось, что его подмывало поговорить. Начал он без обычного своего зубоскальства, добродушно, дружески.
— Первый раз вижу, Саша, как ты сидишь сложа руки. Чудно! Даже не верится. Ты ли это, старшина? Все время куда-то спешил, об чем-то тревожился, что-то делал, а сейчас нежишься на весеннем солнышке.
Смолин засмеялся.
— Таким уродился, ничего не поделаешь. Не научили отец с матерью отдыхать. Работать заставляли.
— Умные у тебя были родители. Говорят, ты в пушкинских местах, в знаменитом Большом Болдине родился. Правда это?
— Ну! Чего ж тут дивного?
— И еще говорят, что ты какой-то родственник Пушкину. И это тоже правда?
— Ну! Правда.
— По какой линии? По материнской, наверное.
— По духовной, Коля.
— Как это?
— Россию люблю как Пушкин. Предан России как Пушкин. Люблю, как и Пушкин, жизнь, людей, стихи, лес, реки, поля, закаты и восходы. Ненавижу подлецов, лизоблюдов, лодырей, брехунов.
— Ну, если так считать, тогда и я духовный родственник Александра Сергеевича.
— Так оно и есть, Коля. Все мы, сегодняшние люди, братья Пушкину. Никто не был к нему так близок, как мы.
— Это верно. Мой дед и отец знали только два-три пушкинских стихотворения, а я могу читать наизусть целый том. Ну ладно, хватит о славных предках. Поговорим про нашу простую молодую жизнь. Говорят, ты вчера опять был в кино с одной местной дивчиной. Это правда, Саша?
— Ну, был. А тебе что, завидно?
— Не завидно, а интересно. Очень даже интересно. Ее зовут, кажется, Юзефа. Или Юлия. Так?
— Можно и так и так. И еще Юсей. Для меня она — Юся.
— Нравится она тебе?
Смолин покраснел и опять засмеялся.
— Смотри, какой любопытный! Ну, допустим, нравится. А дальше что?
— Говорят, ты жениться на ней собираешься. По любви или так… критический возраст подошел?
— Чудак человек. Если бы не полюбил, жениться бы не потянуло.
— До свадьбы любишь, а после свадьбы разлюбишь. Бывает и так.
— У меня так не будет. Не умею криводушничать. Ни обманывать, ни обижать, ни обещать того, что сделать не могу.
— Понятно. Значит, ты собираешься осчастливить Юзефу?
— Что ты, Коля! Юся меня осчастливит.
Николай с самым искренним удивлением посмотрел на своего собеседника.
— Она тебя осчастливит? Тебя?! Такого знаменитого? Такого молодца? Да ты, Сашка, оказывается, цены себе не знаешь. Не я чудак, а ты. Протри глаза, оглянись, в какое время живешь. Сейчас невест — хоть пруд пруди, а женихов, да еще таких как ты, — раз-раз и все. Ты должен выбирать наикращу дивчину на свете, а не она тебя.