Слезы и молитвы дураков
Шрифт:
— Карл у Клары украл кораллы! — торжествующе выкрикивала она на переменах в гимназии.
Отец и Зелик еще цепляются за еврейство, но и то скорее из приличия, чем из преданности. Россия — море, еврейство — пруд, речушка, заросшая кугой, топь, трясина.
И все же что-то удерживает Зельду от такого шага. Разве быть «православной из жидов» лучше? Докопается кто-нибудь до ее бабушки Гинды, до ее матери Сарры, до ее отца Маркуса Фрадкина и брата Зелика, и море-океан тотчас превратится в ту же
Когда они несолоно хлебавши вернулись из Петербурга, отец предложил ей место в своей конторе в Вилькии, но и от конторы Зельда отказалась. Какое ей дело, сколько леса сплавляют росплывью и сколько плотами? Корпеть над бумагами, проверять счета, выуживать из купчих ошибки — это тоже сменить веру. Зельда Фрадкина — торгового вероисповедания! Весело, ох, как весело после бала!..
Когда же он приедет, когда же, когда?..
Отец обещал привезти из Ковно настройщика.
Когда он привезет его, Зельда подойдет и скажет:
— Милостивый государь! В первую очередь соблаговолите настроить меня! У меня что-то там оборвалось…
Глупости, глупости… Ничего она ему не скажет… Она никому ничего не скажет. У всех что-то там оборвалось. У всех. Потому, наверно, счастье — скучно, а несчастье — возвышенно.
Скоро успенье. На успенье Зельда сходит в костел и подаст нищим.
— Доброта вашей дочери безгранична. Но подобает ли еврейке подавать в притворе иноверцам? — жалуется на нее отцу молодой рабби Гилель.
Пусть рабби Гилель не беспокоится: и добро можно творить от скуки. Она и еврейкой останется потому, что и русским скучно. И литовцам, и калмыкам, и, как их там, ногайцам… Ах, как скучно после бала, рабби Гилель! Как там в писании сказано: «И сотворил бог скучного человека из праха земного, и вдунул в ноздри его скуку, и стал человек существом скучным. И насадил господь скучный сад в Эдеме… и поместил там человека, которого от скуки сотворил».
В комнату с половой тряпкой в руке входит Голда.
— Все играете, барышня? — искренне сетует она. — Погуляли бы, пока полы помою и пока ваши ученички не пришли.
— Мой, — отвечает Зельда, откидывается на спинку стула и долго трет озябшие от музыки руки.
— Вы уж, барышня, не сердитесь, по мне лучшая музыка — это мужчина, — Голда прыскает и мочит тряпку в ведре.
— А у тебя… много их у тебя было? — неожиданно спрашивает Зельда.
— Боже упаси! — машет тряпкой Ошерова вдова, и грязные брызги летят на умолкший клавесин.
— А когда не любишь? — не оборачиваясь, допытывается хозяйка. — Тогда какая музыка?
— Что правда, то правда. Когда не любишь, тогда не музыка, а вы уж, барышня, не сердитесь, скрип… как будто во дворе сырые дрова пилят…
Голда снова прыскает
— А твой жилец, — продолжает Зельда, — он кто?
— Ицик, — по-кошачьи выгибает спину Голда. — Лесоруб.
— Еврей — лесоруб?
— У вашего папаши в работниках. Играйте, барышня, играйте. Под музыку полы мыть приятней.
Но Зельда не притрагивается к клавишам. Она смотрит на Голду, на ее всклокоченные волосы, подоткнутую домотканую юбку, на тяжелые голени.
— Твой жилец с меня глаз не сводит в синагоге.
— Молодой бычок на все стадо смотрит, — орудуя у ног хозяйки тряпкой, говорит Ошерова вдова. — Поднимите, пожалуйста, ноги. Господи, какие они у вас худющие!..
— Ноги как ноги, — защищается Зельда и почему-то вся съеживается. «Лучшая музыка — это мужчина». Грубо, но, пожалуй, верно. Не воздух исцеляет от хандры, не Бах и не Шопен, а любовь и смерть. На свете, говорила Верочка Карсавина, есть один тиран, перед которым все бессильны, этот тиран — любовь.
— Придут ваши погромщики и наследят, — ворчит Голда.
— Никакие они не погромщики.
— Каков отец, таковы и дети.
— И отец не таков. Урядник — чин, а не вина.
— Вы уж, барышня, не сердитесь, но вы совсем людей не знаете. Урядник и чин, и вина.
Может, Голда права. Может, не стоило связываться с Нестеровичем. Но он слезно умолял:
— До ближайшей школы, почитай, верст пятнадцать. Детишки совсем одичают.
Я не учительница, возражала Зельда. Я обыкновенный человек… к тому же еврейка.
— А что, еврей должен непременно научить дурному? — умасливал ее урядник.
— Коли не боитесь, приводите, — уступила Зельда.
— А чего бояться? Фрадкины — люди добродетельные и благонадежные.
Пока благонадежность устанавливают урядники, благонадежных нет и никогда не будет, подумала Зельда, но смолчала.
— Идите, барышня, идите, — не унимается Голда. — Бесенята вас подождут. А я полы помою и баньку натоплю. Может, даст бог, реб Маркус и Зелик на охоту приедут. Давненько не щипала дичь… давненько…
Зельда выходит в сад.
Она подходит к конуре, треплет Каина по шерстке, тот садится на задние лапы и благородно скулит. Морда у него усталая и умная, как у человека. Коричневые, слезящиеся от яркого света глаза смотрят сочувственно и выжидающе.
— Ну что, Каин, в путь?
Собака сияет от счастья.
Обычно они уходят из дому до вечера, бродят по полям, по перелескам. Каин пугает птиц, а Зельда думает о своей жизни, где, кроме бала, не было ничего хорошего. Каин заменяет ей однокашников и учителей, и она часто обращается к нему не по кличке, а по чьему-нибудь имени: