Слезы и молитвы дураков
Шрифт:
Как он похож на моего отца, подумал человек в ермолке, и воспоминание ослепило его, как свеча, которую неожиданно поднесли к глазам, опалив ресницы.
— Отец, — тихо произнес он. — В погребе крыс больше, чем картошки.
Рахмиэл дышал тяжко и неровно. Из его ноздрей, заросших седым грязным пушком, вырывался не воздух, а чад, как на пожарище.
Тот, кто назвался Ароном, открыл глаза и вдруг провел рукой по застывшему лбу Рахмиэла, словно этим движением хотел стереть хотя бы одну — самую короткую — тропку к могиле.
Но
Пусть спит, решил тот, кто назвался его пасынком Ароном, пусть спит. Только праведникам господь бог дарует смерть во сне без всяких мучений. Если Рахмиэл умрет во сне, значит он — праведник, значит, всевышний простил ему единственное прегрешение — послушание, хотя во времена неправедных царей, во времена разврата и беззакония нет большего греха, чем послушание.
Тот, кто назвался Ароном, на мгновение представил себе, как крысы вылезают из погреба, как вгрызаются в мертвую руку Рахмиэла, свесившуюся с кровати, как стаскивают его на пол и своими ненасытными мордами тычутся в умолкшую колотушку.
Он снова провел рукой по его лбу и обрадовался, когда на ладони обнаружил росинки чужого пота.
— Человек — огород, засеянный богом, — вспомнил он слова отца. — Всю жизнь он поливает его своим потом и кровью.
Своим потом и кровью поливал свой огород Рахмиэл. Только росинки от них остались. Только росинки. И урожай — крысы.
Тот, кто назвался Ароном, встал, помыл картошку и принялся ее чистить большим затупевшим ножом. Он осторожно снимал шелуху и кидал очищенные картофелины в чугунок. Кидал и прислушивался к всплеску воды, к тяжелому и неровному дыханию Рахмиэла и к тому, чего никому не дано услышать, но всем дано испытать.
За окном зарядил дождь. Он падал на землю, как намаявшийся бедняк в постель — бездумно и безответно.
Тяжелые капли долбили прохудившуюся крышу, и с закопченного потолка на пол капала осень.
Когда в избу вошел Казимерас, в чугунке закипала вода.
— Рахмиэл спит? — спросил он на пороге, огромный и мокрый.
— Спит, — ответил тот, кто назвался Ароном.
— Я ему козьего молока принес, — сказал Казимерас, не двигаясь, как бы боясь расплескать молоко, белевшее в открытой глиняной миске.
Он прошел на середину избы, поставил миску на стол и поклонился.
— Куда ты? — остановил его тот, кто назвался Ароном. — Погоди. Сейчас картошка сварится, сядем и поедим.
— Спасибо, — сказал Казимерас. — Я уже сегодня ел картошку.
— Поешь еще раз, — сказал человек в ермолке. — Картошку можно кушать весь день. Картошку можно кушать всю жизнь.
— Скоро новая поспеет, — нерешительно промолвил Казимерас, польщенный вниманием. — А почему ты меня ни о чем не спрашиваешь?
— А о чем тебя спрашивать?
— Кто я?
— Ты — Казимерас, — сказал тот, кто назвался Ароном.
— Да.
— Ты
— Да. Скоро будет пятнадцать лет. — Казимерас приосанился. — Хорошая работа. Чистая. Придешь, дунешь, и все.
— И сколько ты их за пятнадцать лет погасил?
— Разве упомнишь.
— А я помню.
— Ты что, тоже гасишь?
— Тоже, — ответил тот, кто назвался Ароном.
— Но ты же еврей?
— Еврей.
— Еврею грех гасить, — сказал Казимерас.
— Смотря какие свечи, — ответил тот, кто назвался Ароном, и слил из чугуна воду.
— Свечи все восковые… все одинаковые, — усомнился Казимерас.
— Только на столе.
— А где ж еще?
— Где еще? Вот здесь, — сказал тот, кто назвался Ароном, и ткнул себя в грудь.
— В сердце?
— В сердце, — сказал человек в ермолке. — Одну столько лет гашу и погасить не могу.
— Как же ты ее погасишь? — простодушно спросил Казимерас. — Сердце погаснет, и она погаснет, — добавил он и покосился на кровать, где храпел Рахмиэл.
— Она и тогда не погаснет, — тихо сказал тот, кто назвался Ароном, и разворошил кочергой угли.
— Что же это за свеча? — удивился Казимерас и заморгал суеверными глазами.
— Садись. Сейчас мы с тобой полакомимся, — перебил его тот, кто назвался Ароном.
— А Рахмиэл?
— Рахмиэл болен. Пусть отдыхает.
— Только… только молоко я не буду… Молоко для Рахмиэла, — предупредил Казимерас.
— Молоко и я не буду.
Они сели за стол и стали вылавливать из чугунка картофелины. Казимерас ел медленно, время от времени поднимал свои белесые, состоявшие как бы из одного белка, глаза, разглядывал потолок, качал крупной, как пень, головой и гадал, что же это за диковинная свеча, которая горит в сердце и которую нельзя погасить.
— Давно ты знаком с Рахмиэлом? — осведомился тот, кто назвался Ароном.
— Давно. Он меня к Маркусу Фрадкину и привел. Привел и сказал: «Господин Фрадкин! У него, — то есть у меня, — не легкие, а кузнечные мехи. Он любую свечу за сто шагов погасит!» Маркус Фрадкин поначалу Рахмиэлу ни в чем не мог отказать.
— Почему?
— За Арона, видно.
Казимераса так и подмывало спросить чужака, правда ли, что он и есть Арон, но он не решался. Спросишь и еще Рахмиэлу повредишь. В конце концов пусть разбираются сами, нечего ему, Казимерасу, в еврейские дела встревать. Он, конечно, Рахмиэлу по гроб благодарен, торчать бы ему где-нибудь в деревне или надрываться на лесоповале, но зачем злить Маркуса Фрадкина или сына корчмаря Семена. Семен сюда недаром прибегал, что-то вынюхивал, высматривал, выискивал. Будь чужак и Ароном, Рахмиэлу от этого какой прок? Явился, можно сказать, на похороны. Казимерас и сам старика похоронит, и даже помолится за него, пусть не в синагоге, пусть в костеле, за хорошего человека любому богу можно помолиться и бог не осерчает. Опоздал, Арон, опоздал…