Слезы и молитвы дураков
Шрифт:
С тех пор Ардальон Игнатьич пуще мора и огня боялся вызова в уезд, и каждая депеша оттуда повергала его в ледяное уныние. Но уж если Нестерович получал их осенью, в самый грибостой, он просто приходил в бешенство и не щадил никого, даже домочадцев.
— Тятенька, а тятенька, скоро мы в лес пойдем? — донимала его Катюша.
— Скоро, скоро, — уверял Ардальон Игнатьич, все больше мрачнея.
Разве объяснишь дочери, какая осечка вышла? От депеши просто так не отделаешься, не выбросишь ее, не повесишь на гвоздь в нужнике, не спалишь. Такие бумаги не горят, хоть на костре их сжигай. Ну что в них за сила кроется? Сатанинская,
Эх, получить бы от государя императора бумагу, в которой черным по белому были вы начертаны таковы слова:
— «Предъявителю сей грамоты, нижнему чину Ардальону, сыну Игнатия, Нестеровичу, разрешить во славу Российской империи собирать, солить и мариновать грибы в служебное время. Всем лицам, в том числе уездному исправнику Гавриилу Николаевичу Нуйкину, не чинить оному никаких препон и оказывать всякое полезное и благосклонное содействие!»
Шиш ты такую бумагу получишь, шиш.
Пусть Лукерья Пантелеймоновна отправляется с детьми в чащу, а он, хотя бы для виду, что-то предпримет.
Но что? Что?
Заглянет на всякий случай в костел, покрутится на рыночной площади, зайдет в корчму.
Раз тот, кто покушался на жизнь его высокопревосходительства вице-губернатора, еврей, то что ему, еврею, делать в костеле? В костеле никто его не приютит и не спрячет, рассуждал Нестерович. В шестьдесят третьем местный ксендз не только своих бунтовщиков прятал, но и сам бунтовщиком был, в отличие от нынешнего, нынешний свой человек — Аницетас Иванович.
Пойти на рыночную площадь? В базарный день там яблоку негде упасть: евреи, литовцы, русские и даже цыгане. Цыгане — конокрады, они в вице-губернаторов не стреляют. Хороший конь — вот кто их государь!
А корчма закрыта. Прыщавый Семен и Ешуа сидят дома и по обычаю поминают Хаву.
Не вовремя она умерла, не вовремя.
Ардальон Игнатьич уже договорился было с Семеном, и вдруг на тебе — Хава!
Мысли Нестеровича перекинулись на покойницу.
Это она, Хава, принимала у его Лукерьи Пантелеймоновны Ивана и Катюшу. Лучшей повитухи во всей округе не было.
Если бы не исправник Нуйкин и те страшные его слова, Ардальон Игнатьич всенепременно на похороны пошел бы, проводил бы Хаву в последний путь, но смалодушничал, только издали рукой ей помахал.
Срам-то какой! Здоровый мужичище, а Нуйкина боится даже на расстоянии.
Нестерович еще раньше слышал, будто не то немцы, не то французы придумали такую подзорную трубу, приставишь к глазам и за сорок верст видно. А от Нуйкина до местечка и сорока верст-то нет. Вдруг у него такая подзорная штука.
Ардальон Игнатьич перебрал в памяти места, куда он мог бы пойти, чтобы выполнить свой многотрудный долг, но ничего путного не вспомнил.
У евреев, подумал он, лучше не спрашивать. Кроме прыщавого Семена да ночного сторожа Рахмиэла, никто ему ничего не скажет. Странный народ, разрази его гром!
Взять Фрадкина, богач, по-русски шпарит, как какой-нибудь иерей, на словах как будто предан и царю, и престолу, а попробуй что-нибудь из него выжми. Потом обольешься, глаза на лоб вылезут, ничего не выудишь.
Или рабби Ури, ученый, можно сказать, мудрец, божий человек. Заговори с ним — на все вопросы ответит, о Христе тебе расскажет, о Моисее, а случись что, — как крот в землю, не выцарапаешь.
То же самое Ешуа. Он тебе и чарку нальет, и ветчинки из-под стойки вытащит, и обхаживать будет, точно жених, а спроси у него:
— Ешуа, ты случайно не знаешь, кто стрелял в вице-губернатора?
И он тебе ответит:
— Не я, господин урядник, не я.
А ведь у каждого на уме какая-нибудь каверза, черт бы их побрал, и эта каверза, пожалуй, похуже, чем дубье и вилы. Против дубья и вил ружье годится, пушки, а вот против каверзы никакого оружия нет, в подзорную французскую трубу ее не разглядишь.
По правде говоря, и прыщавый Семен, и ночной сторож Рахмиэл не надежны, но старика еще чем-то приманить можно, а второго — только запугать.
Откуда они только взялись?
Этот их рабби говорит:
— Из Испании.
А спроси у него — чего в Испании не остались? — он тут же тебе, неучу, ответит:
— Выгнали. Король издал указ.
Из Испании, видишь ли, выгнали, а отсюда что, нельзя? У нас что, короля нет? Некому указы писать? Была бы только бумага, в два счета и справились бы. А то пустили к себе, пригрели, кров дали и сейчас гоняемся за ними, как гончие, ищем, кто стрелял в его превосходительство вице-губернатора, дай бог ему скорее поправиться!
Он, Ардальон Игнатьич Нестерович, лично к ним ничего не имеет, пусть живут, плодятся, шушукаются, торгуют, шьют, бреют, пожалуйста. Но он же не только Ардальон Игнатьич Нестерович. Он еще урядник. А уряднику, как и каждому чиновному лицу, не безразлично, о чем они шушукаются и кого бреют, чем торгуют и что шьют.
Для него, урядника Ардальона Игнатьича Нестеровича, все равны и все хороши, если не баламутят народ, если подчиняются государю-императору и выполняют его высочайшую волю.
Таких он никогда в обиду не даст, и никакой Нуйкин его не заставит. Где это слыхано, чтобы обижать честных и невинных людей, лучше он, Ардальон Игнатьич, чина лишится! Да вот беда: не он один их честность и невинность устанавливает, есть умы похлеще, глаза позорче. Как гласит пословица, одна голова — хорошо, а две — лучше.
В ельничке, сразу же за базаром, сверкнула, как пирожок, сдобная шляпка гриба. Ардальон Игнатьич сорвал масленок и зашагал в сторону Рахмиэлова овина. Может, сторож ночью кого-нибудь приметил.
Рахмиэла Нестерович застал во дворе. Старик дремал на солнцепеке, привалившись к замшелому срубу своей развалюхи. Из-под ермолки у него торчал клок седых волос, сухих и заскорузлых, как вереск.
Ардальон Игнатьич прошел мимо спящего, заглянул в избу, никого в ней не обнаружил и, все еще держа в руке масленок и жадно, почти сладострастно вдыхая его сыроватый запах, приблизился к Рахмиэлу.