Слова на букву М
Шрифт:
– Словоблуда.
– сделавшего меня эстетом и...
– Тем, что к этому причитается. Интимные подробности оставьте при себе. Вернёмся к портрету. Нет, позвольте мне: он более двадцати лет старел вместо вас - и вдруг его изменения обратились вспять; по мере того, как жизненная влага покидала тело вашего друга, картина приобретала первоначальный вид, а вы навёрстывали свой возраст. Это было больно?
– Прежде всего я чувствовал страх и горе. Мне, однако, удалось выйти из ступора раньше, чем на мой единственный крик сбежались слуги. В собственном доме спрятаться нетрудно, а уходить незамеченными я научился давно. Майские ночи коротки. Я помчался со всех ног, к счастью, хорошо зная, куда именно направить стопы, и это было относительно недалеко...
– Вы отыскали профессора; он натурализовал вас в качестве Джастина Невермора, эксцентричного и артистичного американца, выкупившего дом и часть имущества Дориана Грея на аукционе, устроенном, согласно завещанию, в пользу - ?
–
– Вы вообще, по-моему, как-то не слишком раздумчивы.
– Впечатлительность - вот ум художника. аукционе, устроенном, согласно завещанию, в пользу - ?Джастина Невермора, эксцентричного американца,
– Вы, наверное, даже ботинки себе почистить просите афористично.
– Это был бы высший класс!
– Для лорда Уоттона и подобных пустозвонов. Мне же дайте, пожалуйста, другой повод ответить взаимностью на ваше уважение: говорите по существу.
Рассказчик наконец зажёг свечи, бросил окурок в камин, взял новую сигару и сел в кресло:
– О`кэй, попробую теперь так. Джеймс Вейн впервые настиг меня на выходе одного из пригородных притонов, где тусовались нарки. Сразу приставил ко лбу ствол, быстро объяснил, кто он такой, но я успел предложить ему прогуляться до ближайшего фонаря; там он подзавис: напоминаю, что в свои сорок два я выглядел нежной маргариткой. Вдруг его голова с резкостью жабьего языка приложилась к фонарному столбу; бедняга свалился замертво (в смысле, Джеймс), и передо мной возник чудесный избавитель, пронзающий мрак кобальтом своих очей. В моей тогдашней ситуации говорят либо спасибо, либо я бы справился. Я сказал то и другое. Он ответил: "Но надо же было как-то с вами наконец заобщаться" "Давно за мной ходите?" - спросил я. Он: "С вашей последней поездки в Париж". Я: "Влюбились?". Он: "Не только" - и повёл меня в сторону большого города, говоря на своём странном французском, что имеет одну острую потребность и никто на свете, кроме меня, не может ему помочь; это не стоит скольких-либо денег, не отнимает много времени, это трудно лишь назвать и сделать. Что именно ему нужно?
– Смерть, собственная смерть.
– Я должен его убить?
– Нет, я могу предоставить ему подходящие для этого условия.
– Почему именно я?
– Потому что у меня такое лицо. "Вы не умеете говорить комплименты, - сказал я, принимая его за совсем свихнувшегося поклонника, - Мир стал иным, потому что в него пришли вы, созданный из слоновой кости и золота. Изгиб ваших губ переделает заново историю мира - вот так примерно ко мне обращаются". "Общие фразы, - выговорил он твёрже прежнего, - Зная хоть немного законы вселенной, скажешь это о губах любого человека, а уж то, из чего мы все сделаны, безусловно дороже любого золота". Я тогда предположил, что попросту не понимаю его, но буду не прочь пригласить его в гости. Я рассуждал про себя: сейчас мне очень нужен такой умелый защитник и оригинальный собеседник; а если ему осточертела его жизнь, вряд ли он покусится на мою. В общем, я ввёл его в свой дом как бесплатного квартиранта и за сутки привязался к нему так, что мог сравнить это лишь с моей многолетней близостью с Гарри, но я, сам не сознавая, как и в какой момент, стравил двух моих влиятелей, заочно, конечно: я пересказывал Эжену пассажи лорда Уоттона в надежде на опровержение - и как правило получал, чего хотел. Например, я заявил, что в наше время только бесполезные вещи необходимы человеку. Он попросил привести пример такой вещи. Я показал туалетный прибор чеканного серебра в стиле Людовика XV. Он сделал недоуменную мину: "Но это бритва - ею можно, кроме наведения марафета на щеках, разрезать бумагу, распороть ткань, перепилить верёвку; я однажды срезал на фиг вот почти такой же лишние волосы с затылка. При желании ею можно изловчиться почистить овощи или рыбу, накромсать хлеба или мяса, отточить карандаш. Да разве можно что-то острое назвать бесполезным!? А это зеркальце - им здорово подавать сигналы издали в хорошую погоду, проверять, всё ли спокойно с тыла и целы ли зубы. А это - какая-то чашка. В неё хоть молока налей, хоть чаю, хоть масла с фитильком, хоть под желе её пусти, хоть подставляй под кровь из носа или под град, чтоб сыпануть в шампанское. Всё это жутко полезные вещи. Но пусть меня назовут Кортесом, если они необходимы: если штука не греет, она - хлам". "Но он ведь очень красивы и сделаны из дорого металла" - говорил я; "Конечно, они чёрти-как красивы, - продолжал он топтать основы моей веры, - И мастер с торговцем огребли за них хорошую сумму. То, что вы сказали, Дориан, смахивает на загадку, отгадка которой - деньги, никчёмные и сводящие всех с ума". И всё в таком духе. Хотя иногда он словно не догонял, о чём речь. Так он не уловил ни малейшего смысла в призыве лечить душу ощущениями, а ощущения - силами души; уверял меня, что до него не доходит значение слова порок, а антонимом добродетели он всегда считал злодейство. Оговаривался, правда, что в молодости был склонен к нравственному экстремизму и перфекционизму, но это только обостряло его хроническую депрессию. Что же до поведения, то тут он совершено не заморачивался; понятие приличий его явно не грело. Он мог весь февральский день проходить в одних штанах, потом бросался в постель, как в озеро, не прекращая говорить о своей любви... к Богу. ... Наконец, я набрался духу и спросил, что он думает обо мне. Он печально нахмурился и вымолвил: "Вы живёте не по-настоящему, вы несвободны. Что-то большее, чем циничный и болтливый приятель, разлучило вас с естеством, и грознее мстительного матроса ваш враг-поработитель, но я затем и здесь, что встать между вами и ним, чем бы он ни был, впрочем, я знаю...". Меня пробрал озноб... Только один человек, кроме меня, входил в тайную комнату, где я хранил проклятый портрет - и выйти ему не было суждено. Я в очередной раз оглядел моего друга - сложение акробата, глаза крестоносца... Будь что будет. Мы поднялись на чердак, я снял завесу с портрета... На лице Эжена испуг схлестнулся с торжеством, и второе победило. Он подошёл почти вплотную к картине и, стоя ко мне спиной, спросил: "Вам известно, кто тут изображён?". Я отодрал сухой язык от сухого нёба и прошептал: "Я сам" - "То, что его рисовали с вас, ещё не значит, что это вы" - "Интересно! А что же ещё это
– Я близок к тому, чтобы начать путаться.
– Мне самому осталось многое непонятным, а в тот момент я вообще обмер. Очнулся на кровати, рядом со своим защитником, по его лицу понял, что это был не страшный сон. Я спросил: "За что тебя возненавидел мой отец?". Он ответил: "Охотник не ненавидит зверя. Джон Грей был страстным охотником на людей".
– О, что-то проясняется - серийный убийца! Не позавидуешь вашей наследственности! А кто такой Люсьен?
– "А кто такой Люсьен?" - "Это ты, Дориан, - в прошлой жизни. Наш общий с Джоном друговраг (вот ведь словцо!), особенно, - прибавил, - мой". Затем он объяснил мне, что отец, вернее, его дух витал надо мной постоянно и искал, за что бы уцепиться. Портрет в полный рост, написанный с большим мастерством и чувством, ему прекрасно подошёл. Нестареющим он сделал меня не столько из желания услужить, сколько из соображений личной выгоды: я должен был оставаться узнаваемым и броским ориентиром, чтоб заманить в нужное место его вожделенную добычу. "И ты согласен на эту унизительную роль?" - вознегодовал я; он сказал: "Остальные пути мне заказаны. У нас был уговор с ним, и по-другому мне отсюда просто не выбраться... Боялся, что промаюсь дольше.". Я: "И что же ты сделал?". Он: "Я не должен ничего делать. Я буду ждать, когда он позовёт". С той ночи мой особняк превратился в камеру смертника, мудрого и стойкого, но время от времени я видел, как он тоскует, примечал, что он больше, чем прежде, думает и говорит о жизни. Помню, так он выразился: "Оптимист вспоминает её, как облачный день, пессимист - как звёздную ночь"; или ещё: "Деревья прекрасней всех земных существ: их мертвецы стоят с живыми рука об руку". Вам скучно? Скоро всё закончится. Всего пять дней............ В прихожей Мориарти я столкнулся с Хетти - и, прямо как в старинном романе, пал к её ногам в покаянных слезах, назвался себя чудовищем, превращённым в прекрасного принца и только что расколдованным. Она обняла мою голову, заплакала, и такими увидел нас Джеймс. О! я вызову на дуэль любого, кто назовёт Мориарти циником! И подпишусь тысячу раз под признанием его великим прагматиком: он тотчас отправил на Пикадилли разведотряд, вызвал к моим сокровищам ювелира-оценщика, а ко мне - психолога и лингвиста-репетитора, который двое суток прорабатывал со мной американские нюансы. Хетти всегда была при мне нежным другом. Мне не оставляли времени на скорбь; меня опекали, как младенца. И я действительно чувствовал себя не стариком, каким выглядел, а брошенным ребёнком - вернейшее подтверждение, что в портрете жил мой отец. Он меня оберегал, беря на себя как предназначенные мне болезни, травмы (мне случалось бывать в драках, но синяки и ссадины уходили на полотно), так и душевные потрясения. Двадцать лет - под наркозом! и вдруг... Мой первый завтрак: Хетти намазала булку маслом и вареньем; я откусил и застонал от наслаждения... Вот таким вот фениксом я через три дня разгуливал по Лондону, точнее, шёл на распродажу движимого имущества Дориана Грея, уже будучи новым владельцем его дома. Денег у меня оставалось совсем мало, я сумел выкупить только то туалетное серебро, о котором философствовал Эжен.
– А портрет тоже ушёл с молотка?
– Да. Теперь это была просто картина. Не обошлось без курьёза, весьма поучительного. Аукционист назвал лот, объявил начальную цену - 30 фунтов. Гарри Уоттон пропел из первого ряда: "Сорок!". И тишина!... Никому оказался не нужен этот смазливый негодяй. Даже мне... Гарри же вообще, что называется, дорвался: скупил все такни и вышивки, всю парфюмерию, кучу книг, интерьерных безделушек. Я скоро признался себе, что отправился на это торжище только из-за него, считая его последним близким мне человеком - вроде так он себя и вёл... На моём новоселье, обставленном, конечно, веселее, чем описывал давече Джеймс, он, Гарри подошёл ко мне познакомиться. Мы перекинулись парой фраз о Дориане Грее. "Это был очаровательнейший человек - пока не начинал говорить" - вот и всё, что заключил о покойном его лучший друг. Затем он стал являться повсюду в компании юного Альфреда Пула, строчащего на досуге подражания Теофилю Готье под именем Окассена де Бланшефлёра...
– Тьфу!
– Бог с ними. Я вернулся домой с любящей девушкой, которую нелегко было убедить в том, что у серийного убийцы Джона Грея не должно быть внуков. В конце концов она сошлась с... тоже странным, но более безобидным парнем.
– Кто-то из группы Мориарти?
– Да, химик.
– А где он сейчас?
– Понятия не имею. ... Я вообще его никогда не видел.
– ... А у господина Эжена была какая-нибудь специальность, род занятия?
– Он был профессиональным французским дворянином.
– Угу... А вы сделались художником... Или фотографом?
– ... Хотите анекдот? Встречаются Дик Шарп и Конан-варавр; Дик говорит, хвалясь своей винтовкой: "Брось, брат, свою допотопную железяку. Вот оружие будущего!". Конан сделал смышлёное лицо и отвечает: "Может, в будущем, когда мастера доведут эту штуковину до такого ума, что она сможет выпускать пару пуль в секунду, работая без перерыва минут десять, она и станет оружием, но пока что это чушь собачья. Пока ты ею дырявишь одного человека, я своим клинком раскромсаю дюжину, а то и две. Короче, само по себе ружьё - вещь хорошая, но твоё ружьё - это хреновое ружьё, а вот мой меч - это суперский меч!".