Слово — письмо — литература
Шрифт:
Преобладающая в исследованиях литературных канонов институциональнаялиния, которая находит свой предмет в процессах «институционализации литературных ценностей» (Фрэнк Кермоуд, Джонатан Каллер, Стенли Фиш, Джейн Томпкинс, Терри Иглтон и др.) и которой в целом придерживается автор, как раз и связывает их формирование с деятельностью академических институтов, ролями преподавателя и литературоведа, «продуктами» их активности (историко-аналитической, критической, рецензионной работой, учебными курсами, наконец — собственно антологиями) и системами поддержки (отделениями English и American studies, грантораспределяющими организациями, издательской индустрией, книжными магазинами и библиотеками, профессиональной и более широкой интеллектуальной прессой, включая альтернативную). Для другой, в известной мере противостоящей ей эстетическойлинии, часть аргументов которой А. Голдинг признает и в своей работе учитывает (ее не столь наступательные, но не лишенные влияния в профессиональном сообществе и литературном мире позиции представляют в последние пятнадцать лет журнал «Critical Inquiry»
Строго говоря, источникипоэтической инновации (сфера вне-литературных значений и, более того, бессловесного опыта, «немоты», «смерти слова», а также некондиционной, некодифицированной, неофициальной речи в самых разных планах — язык «несказанного» и «низкого», местного и маргинального, сакрального и инокультурного, относящегося к технике и науке, «быту» и «прозе», неправильного, устаревшего, «непонятного», «неведомого» и т. д.) в книге Голдинга, по очевидным резонам, обстоятельно не рассматриваются. В стороне — что уже ближе к теме и ощущается болезненней — оставлена и взаимосоотнесенная семантика «старого»/«нового» в структуре традиций (как исходная нагрузка вводимых в канон элементов с их «историческим шлейфом» — промежуточными и откладывающимися в смысловой конструкции образца переозначениями-перетолкованиями, так и напряженные, нередко конфликтные значения уже внутри самогоканона). Думаю, это сужает возможности увидеть определяющую и неустранимую (хотя, быть может, слабей различаемую изнутри канонизирующего сообщества и сознания) проблематичность канона в литературе и искусстве вообще — его или, верней, их многосоставность, разноэтажность, «внутреннюю» драматичность (гетерогенность, о которой с разных сторон писали в XX в. Элиот, Мачадо, Пас, Бонфуа) и в конечном счете динамизм, ту энергетику и логику движения, без которых никакая «внешняя» динамика была бы попросту невозможной, а попытки воздействия — безрезультатными.
Подобная постановка задачи и стоящее за ней «стереоскопическое» видение требуют, как представляется, уже собственно социологической и историко-социологической коррекции. Тут нужна проработка проблем структуры и динамики как поэтической, так и интерпретаторской роли (социального авторитета, статуса, престижа, культурной маски, их идейных и символических ресурсов, систем поддержки и трансляции), а также типологического анализа самих понятий «группы», «сообщества», «института», которые опять-таки вряд ли везде и всюду остаются раз и навсегда равными себе. Алан Голдинг делает здесь свою, и серьезную, часть квалифицированной работы со стороны истории литературы и теорий ее интерпретации. Но это, конечно, только часть.
Тем заметней, насколько — в сравнении, скажем, с нашей отечественной сегодняшней практикой — такая филологическая повседневность в самом ее, казалось бы, приземленно-эмпирическом варианте уже учитывает социологический подход к литературе, проблематику и оптику социологии. И, конечно же, не может не впечатлить своими масштабами база проделанного Голдингом труда, толща систематически наработанного — добытого, препарированного, осмысленного, упакованного — его коллегами ранее. (Объем, ресурсы, авторитет, наконец, продуктивная энергия и репродуктивная сила стоящего за этим американского академического сообщества, надо думать, задают, кроме всего прочего, совершенно особое самоощущение исследователя.)
Вот лишь два примера. Даже если судить только по примечаниям и библиографии в книге А. Голдинга, за три с половиной десятка последних лет (1960–1995) в США вышло не менее тридцати университетских антологий современнойамериканской поэзии (каждая не раз и не два отрецензирована в прессе, разобрана в обзорных статьях коллег и обобщающих книгах по текущей литературной истории, которых за это время тоже опубликован не один десяток); о степени изданности всех сколь-нибудь заметных поэтических персоналий и течений тех же недавних лет вплоть до 1980-х(которые — уже история!), полныхсобраний их стихов, прозы, переписки, критических откликов о них, посвященных им сборников и монографий и т. п. говорить не стану: слишком хорошо помню печатные судьбы старших, своих сверстников, следующего поколения у нас, — тяжело. Положение с «малым литературным журналом» в Америке подытожено на конец 1970-х гг. в тысячестраничной «документальной истории» этого главного органа групповых самоопределений и литературной инновации, составленной Э. Андерсоном и Э. Кинси (1978, впрочем, аналогичные издания были и до, и после): по их данным, скажем, в 1952 г. на английском языке выходило «только» 182 таких издания. «Взрыв» этого типа журналов начался в горячих 1960-х, и, например, в 1987 г. их уже только в Америке (видимо, по ужасающей ее «масскультурности») зарегистрировано 5000. Кстати, следят за ними, систематизируют их и оповещают о них публику прежде всего университетские библиотекари — есть в «бездуховном» американском обществе такая в высшей степени авторитетная, высокооплачиваемая и престижная роль. Объединяющим коллективные
Российская интеллигенция между классикой и массовой культурой [*]
В последние три-четыре года многие журнальные и газетные публицисты, деятели искусства — люди разных поколений, разных, а то и несовместимых взглядов и художественных позиций — пишут и говорят о засилье массовой культуры в России. В противовес этому «угрожающему» процессу они (кстати, вполне грамотно используя современные технологии массового воздействия, построения телевизионного имиджа и т. п.) выдвигают задачу «удержать планку», сохранить высокие традиции отечественной классики, оградить и защитить русскую «духовность» от диктата рынка. Всей смысловой сфере культуры при этом задается единая идеализированная модель — то ли Большого театра, то ли Русского музея. Характерно тут и само чувство угрозы, исходящей от такого привычного недавно мира книг, музыки, кино (новинки литературы и искусства теперь все чаще воспринимаются не только авторитетными вчера деятелями культуры, ее экспертами, но и более широкими кругами знатоков как чужие, непонятные, неинтересные), и неожиданность, неопознаваемость случившегося для, казалось бы, дипломированных профессионалов в данной сфере, для всего «мыслящего слоя» страны.
*
Доклад был прочитан на конференции «Россия в конце XX в.» в Стэнфорде (1998). Публикуется впервые.
Дело здесь не сводится к экономическим факторам: скудным объемам государственного финансирования «учреждений культуры», низким и нерегулярно выдаваемым зарплатам их персоналу, материальной разрухе и, напротив, «шальным деньгам» кого-то из новых меценатов, «сращению» того или иного среди них с криминальным бизнесом и т. п. Все это, в той или иной мере, есть. Однако две трети наиболее образованных респондентов, слоя специалистов с дипломом, как бы там ни было, до последнего времени причисляли себя и свою семью к людям среднего достатка (10–15 %, чаще других — молодежь, даже относили себя к высшим слоям). И суммарные оценки собственного материального положения в этой группе на протяжении последнего времени были, как правило, все-таки лучше (пусть и не кардинально лучше), чем у остальных россиян.
Вместе с тем, по данным опросов ВЦИОМ середины и конца сентября 1998 г., до 80 % образованного слоя высказывается сегодня за установление государственного контроля над ценами, от 36 % до 43 % предпочитает «ограниченный набор товаров по доступной всем цене, очереди и карточки» (за «обилие товаров, даже по ценам для многих недоступным» — 30–39 % этого контингента). От 55 % до 61 % специалистов и людей с высшим образованием считают, что Запад стремится сейчас не «стабилизировать ситуацию в России» (эту последнюю точку зрения поддерживают лишь 10–12 % образованных), а подчинить себе Россию, «обеспечить контроль над российской политикой и экономикой». Примерно равные по величине подгруппы специалистов с высшим образованием (по 16–17 %) поддерживают «коммунистов» и «демократов», самая большая доля, по сравнению с другими группами (45 %), не симпатизирует политикам ни одного из существующих направлений. Равные по величине подгруппы респондентов с высшим образованием разделяют сегодня противоположные точки зрения на роль КПРФ в нынешней и завтрашней России: 43 % считают, что коммунисты, если они получат власть, приложат все силы, чтобы вернуть страну к доперестроечным порядкам, национализировать банки и т. д., 44 % полагают, что Г. Зюганов и его сторонники будут при этом действовать «в рамках нынешних законов», не посягая на частную собственность и гражданские свободы (опрос ВЦИОМ в конце октября 1998 г.). Представители образованного сословия раздвоены и напуганы, возбуждены и вместе с тем апатичны. Внутренняя расколотость, неуверенность в себе, чувство оставленных без государственного попечения делает их податливыми к популистской риторике, демагогии коммунистов, уравнительным стереотипам.
Характерно и другое. Именно у образованных россиян в последние три-четыре года крайне низок престиж их основного символического капитала — образования, слаба (кроме самых молодых) ориентация на успех в жизни и в профессии. При этом среди путей к успеху образованные респонденты чаще всех других групп называют не «образование», которым, казалось бы, располагают и в целом довольны, а «власть», которой они не имеют, которую, по их оценкам, не уважают и которой не верят. У слоя отсутствует энергия группового действия, достижения общих целей. Ослабла внутригрупповая сплоченность, чувство принадлежности к социально значимому, авторитетному сообществу людей.
В сравнении с другими группами нынешнего российского общества интеллигенция за 1990-е гг. в наибольшей степени потеряла свое влияние. Оценивая реальное воздействие образованных, квалифицированных людей на сегодняшнюю жизнь России (опрос ВЦИОМ 1997 г. «Власть»), респонденты дают интеллигенции, по сравнению с банкирами и государственными чиновниками, журналистами и деятелями церкви, наиболее низкую оценку (ниже — только роль профсоюзов), тогда как оценка ее желаемого влияния, в особенности — у самих членов группы, наиболее высока, и разрыв между двумя этими осями сегодня предельно резок. Перед нами — итоговая фаза социальных и культурных процессов, шедших давно, но резко обострившихся за последнее время.