Случай Эренбурга
Шрифт:
Я был самоучкой.
«Новый град» Федотова, «Истоки и смысл русского коммунизма» Бердяева, «Технологию власти» Авторханова и «Большой террор» Конквеста я прочел гораздо позже. Даже о существовании этих (и многих других) книг тогда не знал.
Но я жадно проглотил «Хулио Хуренито» Эренбурга и «Мы» Замятина. И это помогло мне понять ублюдочную природу ленинско-сталинского социализма.
Я прочел рассказ Ивана Катаева «Молоко» — и задумался о том, какой была бы моя страна, если бы Сталин не повернул вдруг так круто к насильственной коллективизации
И даже с детства любимый мною «Золотой теленок» Ильфа и Петрова, прочитанный заново, открыл мне многое в ущербной природе нашего «общества распределения». Читая о мытарствах Остапа Бендера, ставшего обладателем миллиона, но вынужденного при этом выдавать себя то за знаменитого дирижера, то еще за какую-нибудь приезжую знаменитость, чтобы получить номер в гостинице, я вдруг открыл для себя ошеломительную истину: оказалось, что деньги — гораздо более демократичный способ распределения жизненных благ, чем утвердившаяся в нашей стране система ордеров, талонов и закрытых распределителей.
Всем этим моим открытиям, конечно, немало способствовали и кое-какие жизненные наблюдения. Но главным их источником была — советская литература. Зажатая в тиски, подцензурная, замордованная властью, но при всем при этом успевшая сказать о многом, сумевшая на многое открыть мне глаза.
Да, я оставался самоучкой. И по-прежнему пользовался все теми же «подручными средствами». Но теперь, благодаря открывшимся предо мною дверям спецхрана, этих «подручных средств» стало в моем распоряжении гораздо больше.
Ведь помимо изъятых из библиотек книг Эренбурга, Замятина, Булгакова и Пильняка в том спецхране я читал то и дело мне попадавшиеся статьи Каменева, Зиновьева, Бухарина, Рыкова, Пятакова, других видных деятелей советского государства, объявленных врагами народа.
Началось с предисловия Бухарина к эренбурговскому «Хулио Хуренито». Потом — в одном из журналов — мне попались знаменитые бухаринские «Злые заметки».
И тут я понял, что в журналах и альманахах, попавших в спецхран, статьи «врагов народа» не изымались. И стал — уже не прицельно, а подряд — заказывать журналы, ловя крамолу уже не на удочку, а, так сказать, широким бреднем. И с жадностью глотал все, что попадется.
Несколько раз мне попались даже какие-то статейки самого Троцкого. (О футуризме — в сборнике «Маяковский — футуризм».)
А однажды, заказав — так, на всякий случай, не ожидая найти в ней ничего особо интересного — брошюрку с унылым, казенным названием «К вопросу о политике РКП(б) в художественной литературе», я обнаружил в ней прямо-таки золотые россыпи крамолы. К величайшему моему изумлению, оказалось, что на этом совещании в ЦК РКП(б), посвященном политике партии в художественной литературе (1924 год), главные вожди тогдашней РКП — Троцкий и Бухарин — со всей решительностью и даже не без некоторого изящества оборонялись от навязываемой им рапповцами идеи партийного руководства литературой.
Запомнилась блестящая реплика Бухарина:
— Какое дворянское Политбюро давало указания Пушкину?
Троцкий тоже оказался на десять голов выше наседавших на него рапповцев.
Это, правда, меня не удивило. А удивило то, что длинная его речь была выдержана совсем не в
О том, что Троцкий был блестящим оратором и талантливым публицистом, я слышал от многих. Помню, тогдашний мой дружок Илья Зверев с восторгом пересказывал мне блестящее, как ему казалось, высказывание Троцкого о Бабеле. «Бабель глядел на революцию в упор, — сказал будто бы Лев Давыдович. — Но революция была так велика, а он так мал, что увидеть ему удалось только ее половые части».
— Сказано обидно. Пожалуй, даже несправедливо, — говорил Илья. — Но, согласись, блестяще.
Я соглашался. И готов был признать талантливость этого художественного образа.
Но менее всего я ожидал обнаружить в Троцком либерала. И вот — на тебе!
Немудрено, что в моем интересе к «реакционному прошлому нашей родины» интерес к личности Троцкого занимал тогда самое большое, можно даже сказать, главенствующее место.
Однажды — то ли в журнале, то ли в альманахе, то ли в сборнике — после выдержки из какой-то статьи Троцкого я обнаружил ссылку на его книгу «Литература и революция». И подумал: если тут, в спецхране, мне разрешено читать отдельные речи и статьи этого главного врага советской власти, значит, я имею право прочесть их и все подряд, коли уж выяснилось, что они были собраны в отдельную книгу.
И без долгих раздумий я эту книгу заказал.
Не могу сказать, что, подавая бланк с этим своим заказом, я был так-таки уж совсем спокоен. Некоторую наглость этого моего эксперимента я все-таки понимал.
Имя Троцкого даже тогда, в начале 50-х, произносилось (если произносилось) шепотом. Мой сосед — старый большевик Иван Иванович Рощин, перечисляя в разговорах со мной вождей, которых доводилось ему видеть — кого вблизи («вот как тебя»), а кого издали, — называл всех. Но когда случалось ему помянуть Льва Давыдовича, он пугливо оглядывался, словно хотел убедиться, не подслушивает ли нас, часом, кто-нибудь.
Один из моих литинститутских преподавателей, держа в руках том Гомеровой «Илиады» с вырванным предисловием, усмехаясь сказал, что автором этой вырванной с мясом вступительной статьи был Троцкий. Но не Лев Давыдович, а другой Троцкий — Иосиф Матвеевич. Выдрали, однако, его предисловие к Гомеру не по ошибке: те, кто выдирал, прекрасно знали, что это не «настоящий Троцкий», а всего лишь его однофамилец. (И даже не однофамилец, потому что настоящая фамилия Льва Давыдовича, как известно, была не «Троцкий», а — «Бронштейн».) Тем не менее несчастному Иосифу Моисеевичу (даже не однофамильцу!) пришлось в конце концов поменять свою фамилию: он стал Тройским
Сам удивляюсь, как, зная все это, я отважился протянуть строгой девушке с комсомольским значком на жакете бланк с заказом на книгу Троцкого «Литература и революция».
И вот подаю я ей этот свой бланк и вижу, что, по мере того как она вчитывается в не шибко разборчивый текст моего заказа, миловидное ее лицо становится все более отчужденным, чуть ли даже не враждебным.
Внимательно на меня поглядев, она спросила:
— Какой Троцкий?
Не моргнув глазом, я ответил:
— Лев.