Случай Эренбурга
Шрифт:
Раздали бюллетени для голосования. И было в этих бюллетенях трое Смирновых.
Первым из них был вышеупомянутый Василий Александрович.
Вторым — Сергей Смирнов, поэт, злобный горбун, о котором ходила тогда такая эпиграмма:
Поэт горбат. Стихи его горбаты. Кто виноват? Евреи виноваты.А третьим Смирновым, включенным в списки для голосования, был Сергей Сергеевич Смирнов — будущий автор «Брестской крепости». Он незадолго до того
До исключения Пастернака, впрочем, было еще далеко, и Сергей Сергеевич — особенно на фоне двух других Смирновых — считался человеком приличным, во всяком случае, как тогда выражались, прогрессивным. Тем более что о трусливом его поведении в «Новом мире» мало кто знал.
И вот Эренбург, запутавшись во всех этих сложностях, подошел к Твардовскому и сказал:
— Александр Трифонович! Тут — трое Смирновых. Мне объяснили, что двое из них плохие, а один — хороший. Вы не могли бы подсказать мне: кого из трех надо вычеркнуть?
Твардовский ответил:
— Вычеркивайте всех троих. Не ошибетесь.
Справедливости ради тут надо отметить, что по отношению к Сергею Сергеевичу Твардовский все-таки был слишком суров. В одну компанию с теми двумя его зачислять, конечно, не следовало. (Хотя, как я уже сказал, были у Александра Трифоновича для этого свои, личные основания.) Ну, а про Василия Александровича и горбуна-поэта я, признаться, даже затрудняюсь сказать, кто из них был хуже.
Горбун был зоологическим антисемитом. А Василий Александрович — идейным
Это о нем позже написал Борис Слуцкий:
— По отчеству, — учил Смирнов Василий, — их распознать возможно без усилий! — Фамилии сплошные псевдонимы, а имена — ни охнуть, ни вздохнуть, и только в отчествах одних хранимы их подоплека, подлинность и суть.Василий Александрович и в самом деле был одним из главных идеологов антисемитизма — если не в стране, то, во всяком случае, в Союзе писателей. В полном соответствии с этим своим качеством он потом стал главным редактором журнала «Дружба народов».
Но в то время, когда он произносил речь на моей дипломной защите, он этих своих чувств так откровенно еще не проявлял. Держался вполне корректно. Я бы даже сказал, с несколько преувеличенной корректностью.
Преувеличенная эта корректность объяснялась, я думаю, темой моего диплома. Расшаркивался Василий Александрович не передо мной, а перед Эренбургом. Но кое-что от этих его расшаркиваний перепало и мне тоже: то ли нарочно, дабы подчеркнуть свою лояльность, то ли это была у него такая постоянная оговорка, но диплом мой он всякий раз, упоминая о нем, почтительно именовал диссертацией.
Понять его осторожность было не трудно. Эренбург тогда еще был в большом фаворе. А после одного слуха затрагивать его было даже и небезопасно.
Слух был такой.
На
Да и в печати в то время появились статьи, в которых Эренбурга сравнивали с какими-то безымянными «либеральными буржуа», которые «клевещут на советский строй». А про главного героя его романа говорилось так: «Да и полно! Русский ли Сергей Влахов? И Советский ли Союз его родина?..»
Все это было понято, как СИГНАЛ. А потому сидящие в зале на той читательской конференции не сомневались, что льющийся на Эренбурга поток брани — не какая-нибудь там случайная импровизация, что на этот счет уже ЕСТЬ МНЕНИЕ.
Давние эренбурговские враги, которым раньше было до него не дотянуться, ликовали.
Когда накал страстей достиг высшей точки, слово было предоставлено автору разоблачаемого романа. И автор, в свойственной ему манере, слегка кривя свою скептическую нижнюю губу, произнес примерно такую речь.
— Я, — сказал он, — уже немолод. На протяжении моей долгой писательской жизни меня много и часто ругали. И постепенно, с годами, я все меньше значения придаю суждениям профессиональных критиков. С гораздо большим интересом и вниманием я прислушиваюсь к голосам простых читателей. Поэтому сейчас, в ответ на вашу критику, я ограничусь тем, что прочту только один короткий читательский отзыв о моей книге.
После чего, вынув из кармана своего твидового пиджака небольшой листок бумаги, прочел этот читательский отзыв, который и в самом деле был предельно краток. Читал, мол, с удовольствием, благодарю. Что-то такое в этом роде. Слова тут были не важны. Важна была подпись: «И. Сталин».
Ну, а дальше, понятное дело, — немая сцена, как у Гоголя.
Все это, повторяю, был только слух. Легенда.
Но — дыма без огня не бывает.
В своих мемуарах («Люди, годы, жизнь») Эренбург говорит, что Сталина видел только два раза. О том, что он будто бы получал от «Хозяина» какие-то письма или записки, — ни слова. Но есть там у него такой — не очень внятный — рассказ.
В 49-м году, когда все члены Еврейского антифашистского комитета, кроме него, были уже арестованы, в зарубежной печати появились сообщения, что будто бы именно он повинен в расправе над ними. А ему как раз надо было в это время ехать в Париж, на какой-то очередной Конгресс сторонников мира. Он был в ужасном состоянии — и физическом, и моральном. Ехать смертельно не хотелось. Но сказали, что — НАДО. И, как водится, попросили заранее написать будущую его речь и представить ее на просмотр.
Делать было нечего. Он написал и представил.
Несколько строк из той своей речи Илья Григорьевич приводит в своих мемуарах. Вот они:
Нет ничего отвратительнее расовой и национальной спеси. У мировой культуры — кровеносные сосуды, которые нельзя безнаказанно перерезать. Народы учились и будут учиться друг у друга. Я думаю, что можно уважать национальные особенности, отвергая национальную обособленность.
Антикосмополитическая кампания была в самом разгаре, и эти его мысли не больно хорошо с нею рифмовались. С трепетом ждал он, чем все это кончится.