Смерть автора
Шрифт:
— Я знал, что вы придёте.
— Вы всегда всё знаете, — сказала я, глядя на него. — У меня такое чувство, что вы знаете обо мне больше, чем я сама.
— Возможно, — уклончиво отозвался он, старательно полируя подбородок. — Но вы не это хотели мне сказать. Одну минуту…
Завершив бритьё, он ополоснул лицо водой и взял щётку для волос. Погрузив её в густые тяжёлые пряди, он сказал:
— Прошу меня извинить, здесь не на что сесть. Сейчас мы перейдём в мой кабинет, и вы скажете мне то, что хотели сказать.
Я отметила, что причёсывается он тоже без зеркала.
— Я не могу удержаться; кое-что я скажу вам прямо сейчас.
— Что же? — с улыбкой переспросил Мирослав, начёсывая тёмные волны волос.
— Я вам верю.
Он улыбнулся ещё раз и положил щётку.
— Пойдёмте, — сказал он.
Я снова была в его кабинете, снова он усадил меня на тот же диван и устроился на стуле напротив, оправляя шарф. Внимательно поглядев на меня, он спросил:
— Пить что-нибудь будете? Я позову миссис Томсон.
— Нет, спасибо, — отказалась я, не зная, как начать разговор, прелюдия к которому была во всех отношениях неподходящей. Он развернул стул задом наперёд и уселся на него верхом, как мальчишка, положив на спинку стула скрещенные руки и на них голову.
— Я вам верю, — продолжила я, сбиваясь, — но от этого мне ничуть не легче. То, во что мне пришлось поверить, чудовищно. Я не знаю, сколько загубленных душ на вашей совести…
— Я могу сказать вам это точно, — прервал меня Мирослав. — Без турок — четыреста пятьдесят три.
Жуткая эта точность поразила меня в самое сердце. Стиснув переплетённые пальцы, я спросила:
— Но чем, чем они перед вами провинились?
Не знаю, зачем я это спросила; мне надо было помнить, что с логикой Мирослава мне не совладать. Он спокойно ответил:
— Каждый из них прекрасно знал свою вину; а вам до неё не должно быть дела, раз вы сами невинны.
В его голосе не было угрозы; в нём звучала будничность, какая редко встречается даже у телеграфиста. Но эта будничность каким-то образом предостерегала меня. От чего? Я решила попробовать другое направление.
— А Белинда тоже была виновна?
— В определённом смысле, — с расстановкой сказал Мирослав. — Я признаю, что тогда, десять лет назад, в Лондоне я наломал дров. Ситуация сложилась весьма глупо. Я был впервые в этой стране и ещё не знал, как себя вести с англичанами. Я допустил несколько просчётов, которые обернулись катастрофой. На меня открыли охоту, как на лисицу. Я был вынужден защищаться любой ценой. Знаете ли, альпеншток в сердце — это очень больно, хотя это меня и не убило.
Он помолчал, пощипывая холёные усы. Затем заговорил снова:
— Теперь я приобрёл некоторый опыт. Эти события меня научили уму-разуму. Теперь я знаю, что в Лондоне ни к чему пытаться решать какие-либо вопросы силой — любую проблему, даже самую непривычную для англичан, здесь можно разрешить с помощью денег. Правда, следует доплачивать за молчание, но это тоже чисто финансовый вопрос.
— Вы в самом деле чудовище, — сдавленным голосом произнесла я. — Неужели для вас совсем ничего не значит нравственность?
Он поднял голову
— Какая именно нравственность? Ваша, английская нравственность? Безусловно, не значит.
— Оставьте ваши софизмы, — сказала я, чувствуя себя оскорблённой. — Вы прекрасно знаете, что нравственность существует одна — общечеловеческая.
— Общечеловеческая? — усмехнулся Мирослав. — Сказки. Турок, например, считает добродетелью перерезать горло старику и изнасиловать его восьмилетнюю внучку. При условии, что они не его единоверцы.
— Я ничего не знаю о магометанах, — сказала я, — я говорю о христианской нравственности. Вы-то ведь христианин, а не турок.
— Ах, вот как, — прищурился Мирослав, — значит, уже только о христианской? О какой именно христианской? О нравственности Христа или о нравственности христиан? Первой не видел, и подозреваю, что её в силах исповедовать только сам Христос, он всё-таки был Богом, не то что мы, грешные. А вторая мне известна очень хорошо: ваши предки, все как один христиане, сжигали живьём женщин и детей и полагали это нравственным.
Я перевела дух; эту старомодную провокацию в духе агностиков прошлого столетия отразить было не столь трудно. Меня даже разочаровало, что Мирослав, с его умом, скатился до плоской демагогии.
— Ну, здесь вы подтасовываете, — благожелательно отозвалась я. — Всякому ведь ясно, что то, о чём вы говорите — не идеал христианства, а, напротив, его болезнь, извращение его социальных основ. Какое это отношение имеет к духу христианства? Где в Евангелии Христос предписывал жечь людей?
— А где в Евангелии Христос предписывал резать ирландцев? — неожиданно сказал Мирослав. — Так называемые оранжисты, [16] которые сейчас, пока мы тут с вами беседуем о нравственности, может быть, разбивают кирпичами головы вашим согражданам — ведь они уверены, что делают это во имя христианского идеала.
16
Оранжисты — проанглийское религиозно-политическое движение в Ирландии; в первой четверти XX века скандально прославились погромами и массовыми убийствами католиков. См. «Улисс» Джеймса Джойса. — Прим. ред.
— При чём здесь оранжисты, — досадливо сказала я, не понимая, какова связь между беспорядками где-то в Ольстере и вопросом о христианской нравственности. — Никакой это не христианский идеал.
Мирослав посмотрел на меня спокойно, как ни в чём не бывало, и спросил:
— А каков, по-вашему, христианский идеал?
— Человеколюбие, естественно, — ответила я, изумившись такому вопросу. И увидела невыразимое презрение на лице Мирослава.
— Человеколюбие! Ваше англиканское человеколюбие предписывает умиляться босому мальчику в рваном тряпье и подавать ему грошик, а потом вздёргивать этого мальчика на виселицу за кражу репы. Не гуманнее было бы повесить его сразу, пока он не дошёл до кражи?