Смертельная любовь
Шрифт:
И в другом письме:
«Я мог и должен был скрыть от тебя до встречи, что никогда теперь не смогу разлюбить тебя, что ты мое единственное законное небо, и жена до того, до того законная, что в этом слове, от силы, в него нахлынувшей, начинает мне слышаться безумье».
Прорвавшуюся страсть больше не тормозит тот нравственный тормоз, на который прежде он так надеялся.
В этот миг – не тормозит. В следующий – тормозит. Поэтому в том же самом письме:
«Я ничего почти не говорил, и все стало известно Жене, главное же объем и неотменимость. И она стала нравственно расти
А раньше:
«Моя жена порывистый, нервный, избалованный человек. Бывает хороша собой, и очень редко в последнее время, когда у нее обострилось малокровье. В основе она хороший характер. Когда-нибудь в иксовом поколении и эта душа, как все, будет поэтом, вооруженным всем небом. Не низостью ли было бы бить ее врасплох, за то, и пользуясь тем, что она застигнута не вовремя и без оружья…
Но об этом ни слова больше. Ни тебе, ни кому другому…»
Он сам скажет больше. И именно Марине.
Спустя годы, Марина в письме к подруге опишет ситуацию так:
«Борис безумно рванулся ко мне, хотел приехать – я отвела: не хотела всеобщей катастрофы».
Но чего, как не катастроф, всю жизнь кликала? Не она ли писала Пастернаку: «не упорядоченность жизни, построенная на разуме, а мания»?
Нет, это не она с ним, а он с ней как-то странно договаривается о будущем. Измученный бесконечными сомнениями и вопросами, ехать к ней или не ехать, или ехать через год, или вовсе остановить переписку, он заговаривает ее, заговаривает себя:
«Тогда я попрошу твоей помощи. Ты должна будешь представить себе, как я читаю твои письма и что со мной при этом делается. Я перестану совершенно отвечать тебе, т. е. никогда не дам воли чувству. Т. е. буду видеть тебя во сне и ты об этом ничего не будешь знать. Год это мера, я буду соблюдать ее».
Человек намерен договориться с любящим и любимым отложить любовь на год. Поистине ребенок. Он объясняет свой интересный замысел работой: приедет к ней, свершив что-то или не успев свершить. Все так и не так. Все – правда и нет. Не вранье, а сложность внутренней жизни, включающей в себя прямо противоположное, перегорающее в тиглях души поэта.
Письма из России летят во Францию. Письма из Франции – в Россию и Швейцарию. Россия и Франция продолжают бурлить. Швейцария оставляет большие паузы. А может, кто-то третий тут лишний? Пастернак испытывает тревогу, которая – «где-то около Рильке. Оттуда ею поддувает. У меня смутное чувство, точно ты меня слегка от него отстраняешь. А так как я держал все вместе, в одной охапке, то это значит ты отдаляешься от меня…
Я готов это нести. Наше остается нашим. Я назвал это счастьем. Пускай оно будет горем».
Но эти паузы Швейцарии – они почти оскорбляют Францию. 23 мая Франция жалуется России:
«Рильке не пишу. Слишком большое терзание. Бесплодное… Мне больно. Я не меньше его (в будущем), но –
О Борис, Борис, залечи, залижи рану. Расскажи, почему. Докажи, что все так. Не залижи, – выжги рану!..
Люблю тебя. Ярмарка, ослиные таратайки, Рильке – все, все в тебя, в твою огромную реку… Я так скучаю по тебе, точно видела тебя только вчера».
Как это в ее духе! Рану, нанесенную одним, назначен выжечь другой – ибо любит во втором первого.
Синхронно, того же числа и месяца, в Москве сочиняется туманное письмо, которое грозит не залечить, а нанести новую рану:
«У меня к тебе просьба. Не разочаровывайся во мне раньше времени… не отворачивайся, что бы тебе ни показалось».
В чем дело? Чуткая Марина знает, в чем.
«Я бы не могла с тобой жить не из-за непонимания, а из-за понимания…
Верность, как самоборение, мне не нужна. Верность, как постоянство страсти, мне непонятна, чужда… Верность от восхищения… Это мне подошло.
Пойми меня: ненасытная исконная ненависть Психеи к Еве, от которой во мне нет ничего. А от Психеи – все. Психею – на Еву! Пойми водопадную высоту моего презрения…
Ревность? Я просто уступаю, как душа всегда уступает телу, особенно чужому – от честнейшего презрения, от неслыханной несоизмеримости».
Пастернаку недолго ждать этого открытого презрения. Пока же сослагательное наклонение Марины выдает скорее печаль, нежели страсть:
«Борис, Борис, как бы мы с тобой были счастливы – и в Москве, и в Веймаре, и в Праге, и на этом свете и особенно на том, который уже весь в нас…»
Финал письма – финал королевы:
«Родной, срывай сердце, наполненное мною. Не мучься. Живи. Не смущайся женой и сыном. Даю тебе полное отпущение от всех и вся».
Оборотом – это отпущение и себе. Это жест перенасыщенной сильными переживаниями женщины, для которых есть и другой объект.
Устал ли Пастернак от этой двойственности? Тройственности? В ответном послании он обещает Марине бог знает что, но в будущем. А в эту минуту вдруг – в силу той же дикой искренности:
«Мне что-то нужно сказать тебе о Жене. Я страшно по ней скучаю. В основе я люблю ее больше всего на свете. В разлуке я ее постоянно вижу такой, какою она была, пока нас не оформило браком… Твой Б.»
Он объявит это Марине 30 июля.
Психею – на Еву.
А 31-го спохватится:
«Успокойся, моя безмерно любимая, я тебя люблю совершенно безумно, я вчера заболел, написав то письмо…».
Дрогнула ли здесь его рука, перед тем как вывести новую строку: «но я его и сегодня повторяю»?
«Кончаю в слезах. Обнимаю тебя».
Что делает преданная женщина, пусть и Цветаева? Предает, в свою очередь, заодно утешая адресата – второго насчет третьего:
«Дорогой Райнер, Борис мне больше не пишет. В последнем письме он писал: все во мне, кроме воли, называется Ты и принадлежит Тебе. Волей он называет свою жену и сына, которые сейчас за границей. Когда я узнала об этой его второй загранице, я написала: два письма из-за границы – хватит! Двух заграниц не бывает. Есть то, что в границах, и то, что за границей. Я – за границей. Есмь и не делюсь.