Смертельная любовь
Шрифт:
А затем вернулась прежняя бедность.
Типичное письмо Бунина друзьям: «2 месяца проле-жал в постели, разорился совершенно на докторов, потом на бесполезное лечение эмфиземы…».
Ему собирают небольшие суммы в Америке – их едва хватает на те же лекарства.
Бунин болен и несчастен. Галина Кузнецова оставила его. Не ради мужчины – ради женщины, «странной большой девицы» Марги Степун.
Запись в дневнике Веры Николаевны лаконична: «В доме стало пустыннее, но легче. Она слишком томилась здешней жизнью, устала от однообразия, от
У Бунина – драматичнее:
«Был в Каннах… Шел по набережной, вдруг остановился: да к чему же вся эта непрерывная, двухлетняя мука? все равно ничему не поможешь!.. Все боль, нежность…»
И он же: «Иногда страшно ясно сознание, до чего я пал! Чуть ни каждый шаг был глупостью, унижением! И все время полное безделие, безволие – чудовищно бездарное существование!
Опомниться, опомниться!»
Он пьет и продолжает записывать: «Главное – тяжкое чувство обиды, подлого оскорбления – и собственного постыдного поведения. Собственно, уже два года болен душевно…»
И даже еще в 1940 году:
«Вдруг вспомнилось – “бал писателей” в январе 27 года, приревновала к Одоевцевой. Как была трогательна, детски прелестна! Возвращались на рассвете, ушла в бальных башмачках одна в свой отельчик…»
Слово одна Бунин выделяет. Теперь она вдвоем. С Маргой.
В мире бушует Вторая мировая.
«Едим очень скудно. Весь день хочется есть. И нечего – что кажется очень странно, никогда еще не переживал этого. Голодно… Ничего не могу писать».
Терзаемый тревогой за Россию, Бунин следит, как его страна воюет с напавшим на нее врагом. «Страшные бои русских и немцев. Минск еще держится… Взят Витебск. Больно… Вчера в газетах речь Гитлера. Говорил, что установит новую Европу НА ТЫСЯЧИ ЛЕТ».
Что Бунин мог сделать, он сделал: укрывал у себя евреев во время фашистской оккупации Франции.
Вера Николаевна, преодолевшая его и свой кризис, делает великое признание: «Жизнью с Яном довольна. Начала бы снова жизнь, прожила бы ее так же. Лучшего спутника в жизни не хотела бы».
Его звали на родину. Сталину выгодно было заполучить к себе русского писателя с мировым именем. Бунин слушает русское радио: «Какой-то “народный певец” живет в каком-то “чудном уголке” и поет: “Слово Сталина в народе золотой течет струей”… Ехать в такую подлую, изолгавшуюся страну!»
Отвечал отказом на все приглашения. Тем больнее били спекуляции на эту тему в среде эмигрантов. О распространявшемся письме одной дамы Надежда Тэффи, тоже эмигрантка, писала Бунину: «Понимает ли она, что Вы потеряли, отказавшись ехать? Что швырнули в рожу советчикам? Миллионы, славу, все блага жизни. И площадь была бы названа Вашим именем, и статуя. Станция метро, отделанная малахитом, и дача в Крыму, и автомобиль, и слуги. Подумать только! Писатель, академик, Нобелевская премия – бум на весь мир… И все швырнули в рожу…».
Нюрнбергский процесс.
Бунин, сознавая чудовищную преступность фашистов, достойных виселицы, окончательный суд признает за Богом, а не за человеком: «и все-таки душа не принимает того, что послезавтра будет сделано людьми».
В год
Дмитрий Мережковский умер четырьмя годами раньше. Что оплакивал этот желчный, по всеобщей оценке, господин Бунин?..
В войну от нищеты и голода скончалась парижская знакомая Елена, внучка обожаемого им Пушкина. Ближе к концу он напишет: «Все перечитываю Пушкина. Всю мою долгую жизнь, с отрочества не могу примириться с его дикой гибелью».
Он увидит вещий сон про собственную смерть: «Сумерки, церковь, я выбирал себе могильное место».
Потрясает запись: «Я был умен и еще умен, талантлив, непостижим чем-то божественным, что есть моя жизнь, своей индивидуальностью, мыслями, чувствами – как же может быть, чтобы это исчезло? Не может быть!».
1 февраля 1953 года – конечного года своей жизни – плакал, говорил, что не успел сделать всего, что хотел. А потом сказал жене: «Если ты умрешь, я покончу с собой. Не представляю жизни без тебя». Она тоже заплакала.
В последних строках дневника, начертанных им в мае 1953 года, – бесконечная привязанность к жизни: «Это все-таки поразительно до столбняка! Через некоторое ОЧЕНЬ малое время меня не будет – и дела и судьбы ВСЕГО, ВСЕГО будут мне неизвестны!»
Вера Николаевна запечатлеет его финальные минуты:
«…Около десяти часов мы остались вдвоем. Он попросил меня почитать письма Чехова… “Ну довольно: устал”. – “Ты хочешь, чтобы я с тобой легла?” – “Да”… Я пошла раздеваться, накинула легкий халатик… вытянулась в струнку, легла на его узкое ложе. Руки его были холодные, я стала их согревать, и мы скоро заснули. Вдруг я почувствовала, что он приподнялся, я спросила, что с ним… “Мне очень нехорошо”. Он сел на кровать. И через минуту я увидала, что его голова склоняется на его руку. Глаза закрыты, рот открыт… Конечно, в этот момент он ушел от меня».
Она закроет ему лицо платком, потому что он не хотел, чтобы кто-то видел его мертвое лицо.
Жизнь и любовь кончены.
Он еще помнил ее всю, со всеми малейшими ее осо-бенностями, помнил запах ее загара и холстинкового платья, ее крепкое тело, живой, простой и веселый звук ее голоса… Чувство только что испытанных наслаждений всей ее женской прелестью было еще живо в нем необыкновенно, но теперь главным было все-таки это второе, совсем новое чувство – то странное, непонятное чувство, которого совсем не было, пока они были вместе, которого он даже предположить в себе не мог, затевая вчера это, как он думал, только забавное знакомство, и о котором уже нельзя было сказать ей теперь! – «А главное, – подумал он, – ведь и никогда уже не скажешь! И что делать, как прожить этот бесконечный день, с этими воспоминаниями, с этой неразрешимой мукой, в этом богом забытом городишке над той самой сияющей Волгой, по которой унес ее этот розовый пароход!..»