Смертельный лабиринт
Шрифт:
– Хорошо, что вы не начали объяснять все это там. – Галер ткнул большим пальцем в сторону скрытого барельефом Кроноса зала. – Нас бы точно перемололо этим серпом, пока я понял бы, что к чему! Но почему вы решили, что в Обители 12 залов?
Девушка вздохнула.
– Это еще проще. Когда Зевс принес Амалфею в жертву, он вознес ее на небо и превратил в созвездие Козерога.
– А! Созвездие!
– Там. – Лиза кивнула на вход в следующий зал, – статуя Кентавра. Кентавр – это созвездие Стрельца. Оно идет сразу после Козерога в годовом цикле. В этом доме должно быть как минимум двенадцать залов по числу созвездий.
Галер посмотрел на девушку.
– Такая ученость, – сказал он, – удивительно…
Луизе
– Это все бабка, – поморщилась она, – заставляла меня наизусть зубрить целые тома из своей библиотеки.
– Не зря, – задумчиво сказал доктор.
– Зря! Бабка заставляла меня пересказывать все прочитанное. Я и пересказывала – сразу после. А потом тут же все выкидывала из головы. О, как я ненавижу нашу библиотеку! Если бы я могла сжечь этот дом, костер разложила бы именно в библиотеке! Из-за этих проклятых книг!
– Только что ваше обучение спасло нам жизнь, – возразил доктор.
Девушка досадливо пожала плечами.
– Случай! За следующий раз я не ручаюсь.
1842 г. Санкт-Петербург. Дом графа Скопина
Эти несколько дней Федор прожил как во сне – рубил дрова на заднем дворе, таскал воду из колодца, наполняя огромный бак для кипятка, под которым все время горел огонь. Спал на кухне под столом на соломенном матрасе, выданном кухаркой Любой. Он звал ее почтительно Любовь Акимовна. Челядинцы поначалу косились на него, но кухарка объяснила – мол, племянник приехал из-за Урала делу научиться, пристроиться в столице. В хозяйские комнаты Федю не пускали.
Распорядок жизни большого городского дома, завтраки, обеды и ужины по расписанию, чай, подаваемый ровно в шесть в бежевую гостиную, обеды челяди в людской, где напыщенные ливрейные лакеи распускали пояса и превращались в обычных мужиков, остатки с барских трапез – порой нетронутые, блюда, которых Федя в Чите никогда и не пробовал, – все это поначалу будто заворожило юношу, оттеснило вглубь сознания навязчивую поначалу мысль – как так получилось, что он, имея право жить на «чистой» стороне, пользоваться всеми благами господского бытия, тем не менее ютится здесь, среди дворни, выполняет поручения и не смеет даже шагнуть по коридорам в сторону тех больших богатых комнат, где когда-то обитал его отец?
Однажды вечером, когда кухарка ставила на ночь в печь большой горшок с бараниной, натертой специями, он спросил:
– Любовь Акимовна, а где тут жил мой… Александр Иванович?
– Зачем тебе?
– Просто…
Она поставила ухват, прислонив его к углу, и вытерла руки о передник.
– Наверху его комната. Только…
– Что?
– Как поймали его на площади, старый граф…
Она махнула рукой. Лицо ее омрачилось.
– Потом пришли солдаты с офицером и обыскали весь дом. Искали письма и бумаги. А хозяин наш… стоял и смотрел. Потом отвел он офицера в коридор. Я сама не слышала, но мне управляющий наш, Дормидонт Евграфыч, передал… Царство ему небесное, не злой был человек, хотя и строгий. Граф Иван Петрович и говорит офицеру – передайте, мол, государю, что я сына своего из сердца вырвал. Видно, роду Скопиных пришел конец. С тех пор и не вспоминал про сына своего… Ну… я-то прибираюсь в комнате батюшки твоего, но ничего не трогаю. А граф туда и не заходит. И ты не ходи. Ведь суд был. Лишили Александра Ивановича всех наград, званий и титулов. И графского достоинства. Как будто убили… А человек-то еще жив… Был жив, упокой Господи его душеньку.
Она шмыгнула носом и снова махнула рукой.
Через два дня, ночью, Федя проснулся под столом на кухне – сердце его сильно билось в груди. Он лежал с открытыми глазами, чувствуя, как слезы обиды подступают к глазам. Потом выбрался из-под стола и, тихо ступая босыми ногами, вышел из кухни. Большой дом спал, погруженный в
Кто это? Неужели это рисунок отца? Может, он нарисовал ту, в которую был влюблен, прежде чем его арестовали и выслали в Читу? Федя вспомнил свою мать – обычную зажиточную крестьянку – и с невольной ревностью сравнил ее с изящной головкой на листке.
Он не услышал, как дверь за его спиной отворилась. А потом старческий голос, полный изумления, произнес:
– Саша?
Фонтанка
Леонтий Васильевич Дубельт ехал в карете с зашторенными окнами по вечерним улицам столицы в самом скверном настроении. Он постоянно с большой обидой вспоминал последние слова Александра Христофоровича и все продолжал спорить в уме с человеком, чье тело уже было предано земле в семейном поместье Фалль, в тридцати верстах от Ревеля.
– Вы все неправильно поняли, Александр Христофорович, – убеждал Дубельт шефа, который все так же лежал на койке в каюте «Геркулеса». – Не знаю, каким путем вы вышли на мой след в этой истории, но интерпретировали вы ее совершенно неверно!
Призрачный Бенкендорф откинул одеяло и снял колпак. Оказалось – он при мундире. А волосы его были аккуратно уложены, и по Александровой моде виски зачесаны вперед.
– Знаешь, Лео, – доверительно, как в особые моменты, сказал Бенкендорф совершенно обычным своим голосом, – если уж быть совершенно честным, ты же сам состоял в «Славянском братстве». И чуть было не вышел в декабре 25-го на Сенатскую площадь.
– Не то! – воскликнул Дубельт огорченно. – Это было…
– Тайное общество! – перебил его Бенкендорф. – Не хуже «Северного союза».
– Компания болтунов! Александр Христофорович, ты же сам прекрасно знаешь – тогда тысячи молодых офицеров по всей стране игрались в политику, создавая тайные общества. Но как только доходило до серьезного – тут же теряли интерес. Мое дело рассматривалось следственной комиссией по делу о мятеже.
– Дело не в том, что ты остался предан государю, Лео, – печально сказал Бенкендорф. – А в том, что ты предал своих прежних товарищей по «Славянскому братству». Ибо предавший единожды…
– Нет, – возразил Дубельт, – это не твои слова. Это мои мысли.
– Пусть, – поджал губы Бенкендорф. – Сам себя ты понимаешь лучше.
– Это не было предательство, – упрямо гнул свое Дубельт. – Это было взросление.
– Как знаешь.
Леонтий Васильевич обнаружил, что вместо каюты парохода они теперь оказались у большого окна. На площади стояло темное каре, поблескивая тонкой полоской штыков. Тяжелые тучи сеяли мелкий снег, каре молчало, но толпа вокруг гудела голосами. Везде – на примыкающих улицах, в окнах, на крышах домов, на фонарных столбах – тысячи зевак разглядывали ряды мятежников, кричали, пересмеивались. Кто-то крестился.