Смотрю, слушаю...
Шрифт:
— Это же Петин рабочий костюм. В чем же он на работу пойдет?
— Что, тряпья жалко стало? — это я ей. — Он тебе хоромы нажил, а ты рвань жалеешь, бесстыжая твоя рожа! Да я его рученьки-ноженьки мыла-вымеряла, ночи не досыпала, а ты вот как со мной… Рано ты, вижу, поднялась, девка!
Неизвестно, до чего бы дошло тогда у нас, если бы не Петька. Он меня хорошо изучил, потому сразу взялся успокаивать:
— Тише, — говорит, — тише. Разве жалко костюма? Берите, я пока в комбинезоне перебьюсь…
У меня сразу отлегло от сердца. Однако покосилась на невестку:
Протолклась я в эту ночь допоздна. Перечистила, повылизывала все. Они, видно, привычные рано ложиться. Уговаривают и меня. Ну, легла наконец, а уснуть не могу: мысли разные донимают. А тут еще и дети раскапризничались. Внучка зашлась в кашле. Внук, глядючи на нее, и себе заревел. Она встала, начала укачивать. Петька тоже, гляжу, поднялся, закурил. А я не ворохнусь, лежу. Жалко мне их стало. Ведь живут ради детей своих, как и мы в свое время. Не сладко им, чую, с двумя. Уже и пожалела, что напустила на себя дури. Хотела уже прощения попросить, раскрепостить сердца. Когда слышу: «Шу-шу-шу…».
Ага, думаю, заводит змея рыжая. Нет, думаю, не уступлю я своих прав на сына. Они: «Шу-шу-шу…» А я: «Ох… Ох… Сыночек!..» Слышу, притихли.
— Что с вами? — отзываются. — Плачете, что ли?
— Как же мне не плакать, — говорю, — ежли без крыши осталась, и вы, вижу, не дюже рады мне…
— Да откуда вы это взяли? — это он. — Чего вы из мухи слона раздуваете?
— Уж я не глухая, — говорю. — Слышу, как шепчетесь. Может, вы убить меня собираетесь… Бывают случаи…
Битюк мой хлопнул дверью и подался среди ночи черт те куда.
Наутро, слышу, пыхтит мой Петенька. Подзавела, значит, рыжая. Гляжу, прячет глаза. Радуюсь в душе своей догадке, а спрашиваю так это подмывающе, сочувственно:
— Чего это ты, мой сыночек, такой невеселый? Не прицепилась ли к тебе хворобушка какая?
— Нет, — говорит, — не прицепилась.
Где ж, думаю, не прицепилась! Прицепилась да еще какая!..
— А чего ж ты такой пасмурный? — спрашиваю.
— Да вот, — говорит, — думаю, что вам лучше будет у Виктора. У него детей нет, там вам спокойнее будет.
— Солнышко мое, мне и у вас хорошо, — говорю. — Детей я люблю…
А сама уже не радуюсь. Думаю: «Попалась мышка кошке! А ежли и впрямь так случится? Ого-го-го!..» И как зальюсь, как зальюсь слезами, не остановлюсь. И тут тебе змейка та:
— Ну, что вы детей расстраиваете?..
И он тоже:
— Лишнее это — детей травить…
Не мать, значит, жалеют. Я, значит, уже ничто. Гонют со двора.
— Чтобы вам, — говорю, — такого же дождаться от своих детей, как я от вас. Провались все ваше добро тут. Погори огнем, раз вы мать не почитаете в таком трудном горе. Не даст вам бог жизни, он все видит…
Скрепилась кое-как, расцеловала внука и внучку и пошла к меньшому, к Виктору…
Да ты слушаешь меня, касатик, чи ни слушаешь? Это же дюже переживательно. Ежели бы все мои страдания описать, многому бы люди поучились…
Так вот, пришла я к Виктору. А к тому времени, надо сказать, я так разыгралась, что
— Да не горюйте, — говорит, — по хате. У нас места хватит. Вы будете готовить. Мы вернемся с работы, а у нас все на столе. Как хорошо будет!..
Ишь, думаю, радетельница нашлась. Нет чтобы самой готовить для свекрухи, так она сразу сваливает кухню на мои плечи.
— Ну, ладно, — все-таки соглашаюсь, уже на все иду. — Буду готовить.
Повели на кухню. Показали все: блеск всюду — глаза разбегаются. Вот уж живут! И вода тут, и газ, и холодильник, и картофельная чистилка, и все, что ты хочешь, рай. А дома у меня нож да чашки. Чего ж, думаю, не жить в этом царстве? Раз-два, приготовила, не заметила, когда. Обедать стали. На душе радость. А встали из-за стола, не знаю, куда себя деть. У них в квартире — сияние, оторопь берет, боязно тронуть что…
Виктор принялся за свою писанину. Он в газете работает, так что много пишет. Людмила — та села за пианину. А я, как дура, сижу, слушаю ее «а-а…». Ударит по клавишам и — «а-а-а…». Стала я рассматривать карточки в альбомах: все она да она. И все с кавалерами. Сомнение взяло. Пошла к сыну:
— Ты за своей женой следишь? — говорю. — Смотри, сколько у нее ухажеров.
— Это, — отвечает, — не ухажеры, а артисты.
— С этими артистами, — говорю, — как пить дать, ты в дураках останешься. Да это хорошо еще, — говорю, — что так обойдется, а то убьют и в канаву выкинут. Мало ли случаев?..
Он посмеялся, а ничего, не зацепился на тот раз.
Вышла, вздохнув. Ну, чем, думаю, заняться? Дома, было, кружусь с курочками да с уточками, то корове дашь, не заметишь, как время бежит. А тут с ума враз сойти от безделья.
— Что же мне делать? — спрашиваю.
— А отдыхайте, — говорят. — Выберите себе книжку и отдыхайте.
Покопалась я в книгах, их там на полках — тысячи. И не мечтала, что есть столько. Заглавия все мудрые, ничего не выберу и не пойму, какая от них польза. Скушно стало, потому к чтению я не привычная, не для меня это дело. Взяла ведро, тряпку и давай полы мыть. На корачках лазию всюду: под кроватями, под пианино… Я мою, а она: «а-а-а…». Я мою, а она: «а-а-а…». Потом как вскочит, как завизжит:
— Посидите спокойно, мама. Я ведь работаю.
А я ей:
— Разве ж это работа, доченька? Вот пожарилась бы ты в степи, как я, с тяпкой тогда бы узнала, что такое работа…
— Виктор! — юзжит. — Уйми ты ее. Она срывает репетицию…
Выглянул мой Виктор из кабинета:
— Ну что ты такая непонятливая, мать? У нее же концерт! Привязать тебя, что ли?
Я так и ахнула: «Вот так концерт! Попала из огня да в полымя. Уже привязывать собираются!» И зарыдала не своим голосом, откуда что и бралось. Подошел анчихрист, утер мне платочком слезы. Видно, дошло, что обидел. Хочет, значит, загладить свою вину.