Смотрю, слушаю...
Шрифт:
Но я каждый раз интересовался ею, как только приезжал на родину, уже взрослым, и когда работал в Отрадной.
Мне хотелось, чтобы было у нее образование, у моей няни. Чтобы закончила она институт. Как я. И чтобы работала учительницей — направляла добрым своим сердцем путь моим землякам. И чтобы могла понять меня, мои беды, мои боли. Чтобы все понимала. И чтобы знала меня, мое дело. И чтобы ее дети и ее ученики знали меня…
И так же почему-то хотелось, чтобы она жила в Москве. Чтобы мы именно там и встречались.
Чтобы я пригласил ее к себе… Чтобы у меня была семья, чтобы все было
… Расположенный почти в центре станицы современный дом моего друга, ушедшего на покой старого журналиста Максимовича, и вся его жизнь кажутся мне тем, к чему я стремился, и разом тем, от чего ушел. И чем тяжелей год мне в моем деле, тем я дольше живу здесь летом, дольше отхожу здесь среди земляков, вступивших в свое будущее, и не порвавших со своим прошлым. Сначала я только смотрю на крестьянскую суету во дворе, страшно чужой здесь и страшно свой. И только потом, обжившись и оглядевшись, могу показаться «на люди» — сходить с Максимычем на его огород, расположенный за Урупом, на круче, откуда виден мой родной хутор, заглянуть в библиотеку, в редакцию, выехать в хозяйства…
И почти всюду на родине, на той или иной глубине чувств, я всегда думал о своей няне, к которой все еще не протоптал дорожку.
Но в этот раз не успел я еще попритихнуть сердцем в милом дворе земляков, как меня «оглушила» соседка его, бухгалтер с плодозавода, на котором я только что был с выступлением.
— Иван Николаевич! Интересно ты рассказываешь, Иван Николаевич! — затронула она меня. — Всем так понравилось. А особенно… знаешь кому?
— Кому, Галина Георгиевна?
— Нашей Шуре. Вот кому. Александре Федоровне Мельниковой.
— Какой… Александре Федоровне?
— Да няне твоей, Иван Николаевич! Мельниковой Александре Федоровне, которая тебя вынянчила!
Сердце мое качнуло меня, провалило меня среди зелени двора, высветив перед глазами зал клуба завода, который я забыл тотчас, как отошла машина. Напрягался вспомнить, кто где сидел в зале.
— Неужели там была няня?
— Ну, а то ж как, гля! — радовалась Галина Георгиевна, которую за слезами я едва различал. — Сидела, Иван Николаевич! Глядела во все глаза!
— А где она сидела?
— Да прямо перед тобой. На третьем ряду. Видел, где я сидела?
— Да, конечно.
— Ну, так она рядом сидела. На том же ряду.
— Господи! Неужели?
— Вот тебе и господи! Неужели! — весело передразнила Галина Георгиевна. — Мы ее специально посадили перед тобой, чтобы вволю насмотрелась.
— А вопросы она задавала?
— Да то! Она задаст!
Я не понял. Пытался представить няню.
— А какая она из себя?
— Да какая? Черненькая такая. Небольшая. Самая настоящая твоя няня.
— Почему же она не подошла?
— Да то! Так она тебе и подойдет!
Я опять не понял.
— Почему не подойдет?
— Да такая она у нас, гля! Стеснительная такая!
— Чего же ей стесняться?
— Да вот и мы так думаем. Это мы и
— Зачем смеяться? Надо было мне сказать!
— Да мы хотели. Она не разрешила. Говорит, что когда-нибудь самому дойдет.
Остро впилась в мое сердце вина перед ней. «Ты смотри! Самому дойдет!»
— Так можно сейчас к ней сходить?
— Прямо уж! Загорелся! Сейчас она на работе. Она во вторую смену сегодня.
— Это до которого?
— До двенадцати вторая у нас. Ничего. Завтра сходишь.
Завтра она выходная. Весь день дома.
«Подумать только: десятки раз приезжал и уезжал и не видел!..» — мучился я, абсолютно позабыв о белом своем коне.
— И давно она у вас работает?
— С окончания войны. Как завод открыли, так и стала работать. Больше ее у нас никто не проработал. Кто с ней начинал, уже, должно, все на пенсии. И она у нас все годы передовая. Фотокарточка на доске Почета.
— А кем она у вас?
— Да она всюду справляется, куда ни поставь. Сейчас на разливе. Яблочный сок разливает. Ты же любишь сок?..
И от этих ее слов, от этой ее насмешливости стало еще ласковее, еще светлее.
— А дома у нее кто есть?
— Мать. Она там еле дышит.
— А дети есть?
— Какие там дети, она и замужем не была.
Я глянул на Галину Георгиевну: за ее броской, совершенной ее красотой, за ее напирающей жизнерадостностью, за всей ее здоровой и счастливой жизнью (у нее муж — видный человек в районе, сын — офицер, дочка — студентка, не сегодня-завтра — внуки), за ее игривым, не злым, в общем-то чистым самолюбованием не чувствовалось никакой заинтересованности в чужой судьбе, никакой боли за ближнего. О няне моей она думала и говорила постольку-поскольку. Так, себе на радость. И все же я спросил:
— А… почему?
— Видно, не нашла. — И любовалась своим ответом, здоровая и красивая. — Потому…
— Может, сходить к ее матери?
— Завтра сходишь! — И засмеялась, довольная собой и счастливая. Повернулась к Максимовичу: — Гля, Максимович: а забрало нашего Ивана Николаевича!
— Да-а! — протянул Максимович. — Ты, брат ты мой! Наверное, давно не видел свою няню?
— Как увезли меня отсюда, до войны, так с тех пор и не видел. И даже не помню…
— Ну, это брат ты мой! — протянул Максимович. — Надо, брат, сходить. Ты сходи, Николаевич.
— Завтра же пойду! — сказал я. Сказал так, точно бы впервые высвобождался из того чувства «заявиться на белом коне…»
Мы с товарищем объехали все хозяйства, несколько раз проезжали мимо родного моего хутора по горе, откуда открывается раздолье родного Приурупья. В Благодарной нас захватил дождь. Мой спутник с самой высокой точки в районе, с горы Благодарной, распоряжался по радио из машины, куда сколько перебросить в сложившихся условиях комбайнов, куда сколько автомашин. Тучи напирали на гору от Урупа, шли над самыми головами, взрываясь изнутри громом и молниями — «трах, тах, тах, тах!» И с меня точно бы слетало что. Я загорался простым и жизненным, чем заняты мои земляки, как бы поздно мы не вернулись.