Смута
Шрифт:
– Теперь пусть он, обличитель, поцелует меня в срам мой, а не то Аника голову ему отрубит.
Исполнил Лавр постыдную прихоть. Когда дверь за дьяконом затворилась, увидел Аника в руках своих саблю и ужаснулся: ведь рубанул бы, как Павла велела.
Поставил саблю за лавку, вышел на крыльцо.
Стояли сумерки. Обеляя серое небо, черную землю, густо падал снег. Аника напряг глаза, но так и не увидел Лавра. Снег летел прямо, косо, шел столбами, стеной.
Небо наконец рухнуло, чтоб закрыть белым ни в чем не повинную страдалицу землю, выбелить безобразных
Где-то в этом белом просторе потерялся Лавр. Он шел с глаз долой, желая не останавливаться, не оглядываться, покуда не кончится под ногами русская земля.
В Грановитой палате царь Шуйский сидел со своей Думой, которая не поредела, но обновилась почти наполовину.
Слушали патриарха Гермогена.
– Мне отовсюду говорят, чтобы я осудил и проклял митрополита Филарета за его самозванство. Вот и здесь, в Думе, подали мне сегодня грамоту высокопреосвященного Филарета, которая подписана: «Митрополит ростовский и ярославский, нареченный патриарх Московский и всея Руси».
Борода патриарха уже потеряла цвет и почти вся была серебряная, но черные глаза его не утратили ни света, ни блеска. Он поставил свой пастырский посох перед собой, и рука его, ладная, сильная, покоилась на посохе с державной уверенностью.
– Нет! – сказал Гермоген. – Я не стану проклинать Филарета, ибо он – в плену. Не перелетел, как иные, с гнезда на гнездо, а пленен. «Не судите и не будете судимы, – заповедал нам Иисус Христос. – Не осуждайте и не будете осуждены; прощайте и прощены будете». Что же мы забываем божественный урок, как только нам представляется истинная возможность исполнить заповедь?
Гермоген поклонился Шуйскому.
– Прости, государь. Я, недостойный, не раз согрешил перед тобою, желая, чтобы ты взялся за кнут, когда ты уповал на слово, чтобы ты призвал палача, когда ты взывал к совести. Я и теперь хотел бы, чтоб ты, царь, взял метлу и подмел Тушино. Однако ты ведаешь нечто иное, чем мы, государственные слепцы. Ты терпишь, и вся Москва и вся Россия принуждены ждать и терпеть. Но, может, довольно с нас смиренности? Молю тебя! Вызволи из плена владыку Филарета! Вызволи всех заблудших, спаси от соблазна сомневающихся.
Все смотрели на Шуйского. Царь был бледен, но лицом и глазами смел как никогда.
– Можно ли вылечить расслабленного кнутом? Измена – это болезнь. Ее можно загнать вовнутрь страхом, но страх – не лекарство. Как человек бывает болен, но вновь обретает здоровье, так и царство. Сегодня оно немощно, а завтра будет на ногах, радуясь труду и празднуя праздники.
– Государь, надо спасать Троице-Сергиев монастырь! – сказал князь Михаил Воротынский.
– Надо, – согласился Василий Иванович и поглядел на патриарха. – Молитесь, святые отцы, молитесь! Из Москвы нам послать к Троице большого войска нельзя, а послать малое – только потерять его. Подождем прихода князя Скопина-Шуйского. Может, ты, князь Михаил Иванович, укажешь нам иных, неведомых нам, но верных людей, иные края, где ждут не дождутся подать нам помощь, лишь бы мы попросили этой помощи?
– Государь, –
– То вчера можно было грозить, – ответил Василий Иванович, – вчера, когда города стояли заодно. Теперь как узнать, что у людей на уме, какой русский с русскими, а какой русский с поляками? Всякому известно, что вор – это Вор, только совесть нынче на торгу. Прибыльнее совести товара нынче нет. Скажи-ка мне, Нагой, так ли твой государь размышляет или старец Василий Иванович уж совсем не прав?
Нагой вздрогнул.
– В твоей государевой грамоте, пресветлый государь, все сказано уж так правильно, что вернее нельзя. «Коли вместе не соберетесь, сами за себя не заступитесь, то увидите над собой от воров конечное разорение, домам запустение, женам и детям поругание». Какой еще грозы надобно?
– Вот и слава богу, – сказал Василий Иванович, ясными глазами глядя то на Воротынского, то на Сашку Нагого. – Слава богу, что хоть мы-то сами себя не предали. Все плачут о погибели царства, один я, видно, сух глазами. Мы матушку свою не спасем, а Бог спасет. Русь-то святая, спасет ее Господь, спасет, но мы-то все будем каковы, коли не ей службу служили, не Господу, а одной только лжи? Он поднялся с высокого своего места, поглядел опять на Воротынского, на Нагого и, еще более бледный, но строго решительный, покинул Думу.
Его крошечка дочь умерла на заре.
Он ни с кем не пожелал поделиться горем. Чтобы слух не просочился за стены терема, ни единому слуге не позволили даже к порогу приблизиться.
Хоронили царевну глубокой ночью, тайно. Будучи свидетелем надругательства над останками Бориса Годунова, Шуйский не хотел, чтобы драгоценные для него гробы кого-то повеселили после его собственной кончины.
Когда измученные второй уже бессонной ночью, осиротевшие царь и царица легли в постель, Марья Петровна взяла руку господина своего и положила на свой живот.
– Василий Иванович, свет мой, а ведь я опять тяжела.
И они тихо плакали, и слезы их были горячие.
В ту ночь из Москвы к Вору бежали думный человек Александр Нагой и близкий царю князь Михаил Иванович Воротынский.
В Тушине встречали еще одного гостя. Служить истинному государю явился касимовский хан Ураз-Махмет.
Хан был человек румяный, красивый. Он подарил Вору саблю, оправленную золотом и усыпанную бирюзой, и золотой аркан в две сажени, с драгоценными камнями по всей длине.