Снег на кедрах
Шрифт:
— Вот и отлично! — обрадовался Нельс. — Просто замечательно!
Старик неловко расставлял фигурки по полю. Руки у него были в пигментных пятнах, а кожу, казавшуюся прозрачной, изрезали вздувшиеся вены.
— Черными или белыми? — спросил Нельс.
— Преимущество и у тех, и у других, — ответил Кабуо. — Выбирайте вы, мистер Гудмундсон.
— Обычно хотят сделать ход первыми, — заметил Нельс. — Интересно, почему?
— Наверно, считают, что первыми лучше, — предположил Кабуо. — Верят в преимущество тактики нападения.
— А вы? Не верите?
Кабуо зажал в кулаках по пешке и завел руки за спину.
— Так будет вернее всего, — сказал он. — Остается лишь угадать.
И выбросил кулаки перед Нельсом.
— В левой, — сказал старик. — В таком деле неважно, правая или левая.
— Вам все равно? — спросил Кабуо. — Так какими же? Белыми? Или черными?
— Показывайте, — ответил Нельс и сунул сигару между зубов, задвинув высоко с правой стороны. Зубной протез, догадался Кабуо.
Первому выпало ходить Нельсу. Оказалось, старик не был приверженцем рокировки. Не интересовала
…Кабуо положил зеркальце на поднос и съел половину лаймового желе. Сгрыз морковины, доел сэндвич, вылил из кружки молоко и дважды наполнил ее водой. Помыл руки, снял ботинки и лег на койку. Полежав, снова встал и повернул лампочку в патроне. Потом, уже в темноте, лег, закрыл глаза и предался воспоминаниям.
Он смотрел сны наяву — дневные сны, пробуждающие, часто являвшиеся ему в тюремной камере. Он выходил за пределы стен и бродил по лесным тропинкам Сан-Пьедро, вдоль кромок полей, подернувшихся коркой осенней изморози; в памяти своей он натыкался вдруг на тропку, внезапно приводившую к буйно разросшимся кустам ежевики или зарослям ракитника. Он помнил боковые тропинки и заброшенные фермерские дороги, красными ручейками сбегавшие в долины зеленовато-белесого папоротника и низины с ядовитой скунсовой капустой. Иной раз эти тропки терялись среди отвесных скал, нависавших над морем, в другое время петляли, выводя к пляжу, где лежали могучие кедры, ольховая поросль и завитые клены, выдернутые зимними приливами, с кончиками засохших ветвей, погребенные под песком и гравием. Волны приносили на берег водоросли — густые, тягучие мотки цеплялись за поваленные деревья. Потом память Кабуо устремлялась к морским просторам, и он снова оказывался на своей шхуне, с вытравленной сетью и посреди косяка лосося; он стоял на носовой палубе «Островитянина», бриз дул ему в лицо, вода вспыхивала фосфоресцирующими огоньками, а пенистые гребни в лунном свете отливали серебром. Лежа на тюремной койке, он снова чувствовал море, шхуна качалась, вздымаясь на волнах. Закрыв глаза, Кабуо чувствовал вкус холодной соли и запах лосося в трюме, слышал звук работающей лебедки и глубокий рокот двигателя. Морские птицы тучами снимались с воды в едва забрезжившем мутном рассвете, прокладывая путь вместе с «Островитянином», возвращавшимся в это прохладное утро с уловом в полтысячи голов чавычи, с ветром, завывающим в оснастке. На консервном заводе Кабуо каждую рыбину брал в руки и только потом бросал; искрящиеся чешуей рыбины, гибкие и лоснящиеся, длиной с руку, весом в четверть его самого, хитро глядели стеклянными бусинами глаз. Он все еще чувствовал их вес на руках, а над головой зигзагами носились чайки. Когда Кабуо отчаливал, направляясь к докам, чайки следовали за ним, летя высоко, рассекая грудью ветер. Очищая шваброй палубу, он оказывался в самой гуще стаи. Он слышал крики чаек и видел, как они чертили низкие круги, кидаясь на рыбные остатки, а Марлин Тенешёльд на пару с Уильямом Ювагом палили в них; чайки отлетали и садились на воду. Эхо залпов отражалось от холмов острова; Кабуо с грустью подумал о том, что пропустил в этом году: золотистую окраску берез и ольхи, красные оттенки кленов, медно-рыжий октябрь, давку сидра, вырезанные тыквы со свечами и корзины молодых кабачков. Пропустил запах преющей листвы, неподвижное серое утро, когда с трудом выбирался на крыльцо после ночного лова, сильную, густую поросль на кедрах, шорох листьев под ногами и сами листья, сбитые в кашицу дождем. Пропустил осеннюю морось, воду, затекающую за шиворот, брызги моря в волосах — все то, о чем и не думал никогда грустить.
В августе он повез семью на остров Лангидрон. Отвязал шхуну, и они отправились к пляжу Сахарный песок. На пляже дочери стояли в полосе прибоя, тыкали прутиками в медуз и собирали плоские диски морских ежей. Потом вся семья с Кабуо, несшим младенца на руках, углубилась в лощину. Они шли вдоль ручья и вышли к водопаду — потоку воды, низвергавшейся с поросшей мхом скалы. Семья пообедала в тени хвойных деревьев, а потом все собирали морошку. Хацуэ нашла под березами с полдюжины поганок и показала их дочерям. Грибы, объясняла она, такие белые и красивые, но есть их ни в коем случае нельзя. А вот у папоротника «венерин волос», рассказывала она, показывая на растение, черные стебли блестят, даже если их вплести в корзину.
В тот день Кабуо по-настоящему восхищался Хацуэ. Она собрала стебли дикого имбиря к приправе для риса и листья тысячелистника для чая. На пляже Хацуэ заостренным прутом прочертила дугу и выкопала моллюсков. Нашла обкатанное морскими волнами стекло и окаменелую лапку краба. Потом Хацуэ окунала младенца в морскую воду. Дочери помогали отцу собирать хворост для вечернего костра. Уже в густых сумерках они вернулись на шхуну. Недалеко от берега старшая дочь закинула крючок и поймала среди водорослей тихоокеанскую треску. Кабуо разделал ее на палубе, а Хацуэ, закинув уже удочку, поймала еще одну. Ужинали в море — треской, моллюсками, рисом с имбирем и чаем из заваренного тысячелистника. Средняя дочь и младенец спали на койке, старшая дочь стояла у руля. Кабуо и Хацуэ пошли на переднюю палубу. Кабуо прижался к ней сзади, управляя снастями, пока с южной стороны не показались огни Эмити-Харбор. Тогда Кабуо спустился в кабину, направляя «Островитянина» к приближающемуся каналу. Взял руль из рук дочери, и она прислонилась к нему. В полночь они вошли в гавань; дочь стояла рядом, склонив голову ему на руку.
Потом Кабуо вспомнились клубничные поля, еще до Мансанара, как он бродил в этом
Он видел ее такой же, какой видел на уроке истории, когда она, зажав карандаш зубами, завела руку за спину и запустила пальцы в густые волосы. Она шла по коридору, прижимая учебники к груди, в плиссированной юбке, в свитере с узором из ромбов, в белых носках, приспущенных до блестящих черных пряжек туфель. Она глянула на него и тут же молча отвела взгляд; он прошел мимо.
Кабуо вспомнился Мансанар, пыль в бараках, в хибарах из толя и столовой; даже на хлебе чувствовался песок. В лагерном огороде они выращивали баклажаны и салат-латук. Платили им мало, часы работы тянулись и тянулись, им втолковывали, что они обязаны трудиться усердно. Поначалу они с Хацуэ говорили о всяких пустяках, потом стали вспоминать поля Сан-Пьедро, аромат созревающей клубники. Кабуо полюбил ее, и полюбил не только за красоту и изящество — он понял, что у них одна и та же мечта, и это лишь укрепило его чувство к ней. Они поцеловались за грузовиком, и влажный, теплый поцелуй Хацуэ, хоть и мимолетный, приблизил ее, прежде недосягаемую, к нему, к миру смертных. Любовь Кабуо сделалась еще глубже. Работая в огороде, он проходил мимо нее и на мгновение обхватывал за талию. Она быстро сжимала его руку, мозолистую и твердую, он сжимал в ответ ее, и вот они уже снова пололи сорняки. Ветер задувал песок в лицо, сушил кожу, а волосы становились жесткими как проволока. Кабуо вспомнилось выражение лица Хацуэ, когда он сказал ей, что записался добровольцем. Это еще не конец, сказала она, хотя все равно ужасно — ведь он может не вернуться или вернуться, но совсем другим. Кабуо ничего тогда не обещал ей, он не мог знать наверняка, каким вернется и вернется ли вообще. Он убеждал Хацуэ, что обязан пойти на войну, что это дело чести, что он должен исполнить долг, налагаемый на него военным временем. Поначалу Хацуэ отказывалась понимать его, говоря, что долг не так важен, что любовь важнее и он, Кабуо, наверняка думает так же. Но Кабуо стоял на своем. Любовь была чем-то очень глубоким и означала саму жизнь, но долг требовал выполнения. Он не мог не подчиниться, иначе оказался бы недостоин ее.
Хацуэ отвернулась от него, отдалилась, три дня они не разговаривали. Наконец в сумерках, когда она была в огороде, он подошел к ней и сказал, что любит ее больше всего на свете и надеется, что она его поймет. Он ничего больше не просил, просил только принять его таким, какой он есть, как устроена у него душа. Хацуэ стояла с мотыгой в руках; она ответила, что госпожа Сигэмура учила ее — характер определяет судьбу. Ему придется сделать то, что он должен, а ей — то, что должна она.
Кабуо кивнул и усилием воли подавил свои чувства. Повернувшись, он пошел между грядок с баклажанами. Отойдя на двадцать ярдов, он услышал, как Хацуэ окликнула его и спросила, женится ли он на ней до отъезда. «Почему ты хочешь выйти за меня замуж?» — спросил он ее тогда. И она ответила: «Чтобы владеть частичкой тебя». Хацуэ бросила мотыгу, подошла к нему и обняла. «Таков мой характер, — прошептала она. — Моя судьба теперь любить тебя».
То была, как он теперь понимал, военная свадьба, сыгранная в спешке, потому что выбора не было и оба чувствовали, что поступают правильно. Они знали друг друга совсем недолго, хотя Кабуо давно восхищался ею, любуясь издалека. Когда он задумался об этом, ему показалось, что их союз был предначертан. Его родители одобрили выбор, ее тоже, и Кабуо с легкой душой отправился на войну, зная, что Хацуэ ждет его и дождется. И дождалась — убийцу. Она боялась, что он придет к ней другим, и страх ее сбылся.