Снег на кедрах
Шрифт:
— Но это же просто пародия на суд, — возмутилась мать. — Его же и арестовали только потому, что он японец.
Исмаил ничего не ответил. Мать взяла со стола свечу, зажгла и поставила в блюдце.
— Как ты думаешь? — спросила она сына. — Сама-то я там не была. Расскажи.
— Да, я все записал, — ответил Исмаил. Он почувствовал, как холод проникает все глубже и глубже; он не удивился этому, только сжал рукой лежавшие в кармане листки.
— Мне кажется, Миямото все-таки виновен, — солгал Исмаил, — все свидетельствует против него. Думаю, обвинитель добьется высшей меры.
Он рассказал матери о крови на рыболовном гафеле, ране на голове Карла Хайнэ, показаниях сержанта, заявившего, что Миямото вполне мог убить человека палкой.
— Все это не больше чем пропаганда, — добавил Исмаил. — Они хотели сделать из японцев нелюдей, чтобы мы убивали их без всяких сомнений. Я не верю ни во что из того, что нам внушали. И все же, когда смотрю на Миямото, на его прямую спину и взгляд прямо перед собой, невольно вспоминаю слова того полковника. Миямото можно было бы запросто показывать в пропагандистском фильме — такое у него непроницаемое лицо.
— Я помню его, — сказала мать. — Да, внешность впечатляющая и лицо очень волевое. Но ведь он, как и ты, Исмаил, был на войне. Неужели ты забыл? Ведь он воевал на нашей стороне, рисковал жизнью!
— Да, — согласился Исмаил, — он был на войне. Но какое это имеет отношение к убийству Карла? Я не вижу никакой связи. Внешность у него действительно «впечатляющая», и он действительно воевал, все это так. Но при чем здесь это?
— При том же, что и пропаганда того полковника, — ответила сыну мать. — Если ты вспомнил его слова и соотнес их с выражением лица подсудимого, что ж… справедливости ради придется вспомнить и другое. Иначе получается, что ты необъективен и судишь о человеке несправедливо. Нарушается равновесие в оценках.
— Выражение лица подсудимого к этому не относится, — возразил матери Исмаил. — Ни выражение лица, ни чувства. Значение имеют лишь факты, а факты свидетельствуют против него.
— Ты ведь сам сказал, что приговор еще не вынесен, — напомнила ему мать. — Еще не выступала защита, а вы все уже готовы осудить. Вы располагаете лишь фактами обвинения, но ведь они могут оказаться всего лишь одной стороной дела. Да так обычно и бывает, Исмаил. К тому же факты… они такие бесстрастные… они леденят душу. Разве можно доверять одним только фактам?
— А чему еще? — возразил Исмаил. — Все остальное слишком неоднозначно. Все остальное — эмоции и предположения. Лишь на факты можно опереться — эмоции тут же улетучиваются.
— Нужно следовать им, — ответила
Она встала из-за стола и подошла к печке. Исмаил сидел молча, подперев лоб рукой; он вдруг почувствовал внутри пустоту, огромное, наполненное воздухом пространство, пузырь, раздувшийся и давивший на ребра. Еще до разговора с матерью он чувствовал эту пустоту, теперь она только разрослась. Что мать знает об этой бескрайней пустоте, никогда не покидающей его? Что она вообще знает о своем сыне? Одно дело ребенок, и совсем другое — взрослый человек со своими душевными ранами. Но мать ничего не знала, а он не хотел поделиться с ней, не хотел раскрыть перед ней душу. Он видел, как мать убивалась по умершему мужу — она впервые поняла, что горе может остаться внутри навсегда. Сам Исмаил уже знал — горе приходит, свивает внутри уютное гнездышко и остается. Оно питается теплом души до тех пор, пока ты не замерзаешь окончательно. Да так и живешь с этим холодом.
Когда умер отец, мать остыла изнутри, сжившись с болью утраты, которая так и не прошла. Но, даже став вдовой, не потеряла вкус к жизни, подумал Исмаил. Вот она стоит сейчас, разливает половником суп, и в ней чувствуется умиротворенность человека, верующего в божью благодать. Ей приятно вдыхать аромат, исходящий от супа, приятно ощущать тепло, идущее от печки, приятно сидеть при свече и видеть тень на стене. В кухне, единственном теплом месте в целом мире, стало темно и тихо, а Исмаил не чувствовал ничего, кроме пустоты внутри себя.
— Я несчастный человек, мама, — сказал вдруг Исмаил. — Подскажи, как мне быть.
Мать молчала. Она подошла к столу с чашкой супа и поставила ее перед сыном. Потом принесла вторую для себя и сходила за доской, батоном хлеба, сливочным маслом и ложками.
— Знаешь, — сказала она, ставя локти на стол и опуская на руки подбородок, — я давно уже заметила это.
— Что же мне делать? — снова спросил Исмаил.
— Что делать? — переспросила мать. — Я не знаю, Исмаил. Не знаю, что тебе посоветовать. Я пыталась понять, каково это — побывать на войне, вернуться без руки, жить без жены, без детей. Я пыталась понять тебя, твои чувства. Правда, пыталась. Но так и не смогла. Ведь ты не один такой, есть и другие ребята, твои ровесники, кто тоже побывал на войне, — они вернулись и стали жить дальше. Забыли о том, что было, женились, завели детей. Но ты, Исмаил, ты как будто онемел внутри. Уже сколько лет прошло, а ты все не отойдешь. Я даже не представляю, чем помочь тебе. Я молилась, говорила с пастором…
— Там, на Тараве, кое-кто из парней тоже молился, — сказал Исмаил. — Их все равно убили, мама. Тех, кто молился, убили, и тех, кто не молился, тоже. Просил ты Бога или не просил, значения не имело.
— И все-таки я молилась за тебя. Я хочу, чтобы у тебя все было хорошо, Исмаил. Но не знаю, чем тебе помочь.
Они ели молча; засвистел чайник, стоявший на печке. Свет от горевшей свечи полукругом падал на стол с едой; через запотевшее окно виднелся снег, искрившийся в отблесках лунного света. Исмаил старался найти удовольствие в еде, в том, что сидит в тепле и со светом. Он не хотел рассказывать матери о Хацуэ, с которой мечтал соединить свою жизнь. Не хотел рассказывать о дуплистом кедре, где они с Хацуэ столько раз встречались. Он никому не рассказывал о том времени — ему стоило немалых усилий забыть о нем. А теперь, когда случился этот суд, воспоминания вновь одолевали его.
— Отец тоже воевал — во Франции, в лесах Белло, — вдруг сказала мать. — Прошли годы, прежде чем он смог это забыть. Ему снились кошмары, он страдал, так же как и ты. Но жизнь для него не кончилась.
— Он ничего не забыл, — возразил матери Исмаил. — Такое невозможно забыть.
— И все же он продолжал жить дальше, — настаивала мать, — а не мучился жалостью к самому себе.
— И я живу, — сказал Исмаил. — Вот, продолжаю его дело — газету издаю…