Снег на кедрах
Шрифт:
Исмаил!
Мне трудно писать об этом, трудно и больно. Я за пятьсот миль от тебя, и на расстоянии все кажется не таким, как раньше, когда мы были вместе. Я многое передумала в последнее время и вот к чему пришла.
Я не люблю тебя, Исмаил. Думаю, так честнее — сказать тебе прямо. С самого начала, когда мы были еще детьми, мне казалось, что что-то между нами не так. И я чувствовала это каждый раз, когда мы были вместе. Я чувствовала это в себе. Я и любила тебя, и не любила, и это двойственное чувство тревожило меня, я ничего не понимала. Теперь я разобралась в себе и должна сказать тебе правду. В тот последний раз в дупле кедра, когда мы были близки, я вдруг ясно осознала, что все не так, все неправильно. Я поняла, что мы не должны быть вместе и что мне придется сказать об этом тебе. И я пишу сейчас, в своем последнем письме.
Исмаил! Пусть у тебя все будет хорошо. Ты человек великодушный, мягкий и добрый, я не сомневаюсь,
Исмаил перечитал письмо во второй, в третий раз и выключил фонарик. Он подумал о том, что в тот самый момент, когда проник, вторгся в нее, Хацуэ открылась истина, которую она не могла понять никак иначе. Исмаил закрыл глаза и мысленно перенесся в дупло кедра, где они были вместе; он всего на мгновение оказался внутри нее и даже не представлял, до чего это будет приятно. Он даже не догадывался, что значит дойти до самого конца, почувствовать ее жар; ощущения целиком поглотили его, и тут Хацуэ вдруг отстранилась. Ничего тогда не произошло, все длилось не больше трех секунд. И за это время она поняла, что больше не любит его, а он — что любит ее еще больше. Как могло такое произойти? Как получилось, что, только испытав близость с ним, она разобралась в своих чувствах? Тогда ему захотелось снова встретиться с ней, снова оказаться внутри, но на следующий день Хацуэ была уже далеко.
За время учебы в Сиэтле он переспал с тремя женщинами; с двумя у него, как он чувствовал, могло что-то выйти, но в конечном счете надежды не оправдались. Женщины, с которыми он спал, часто спрашивали о руке; он рассказывал им о войне, а после переставал уважать, испытывая даже что-то вроде отвращения. Его военный опыт и потерянная в бою рука возбуждали любопытство у некоторых девушек двадцати с небольшим лет, которые воспринимали себя всерьез, женщинами зрелыми не по годам. После того как Исмаил решал расстаться с очередной из них, он еще некоторое время продолжал спать с ней, делая это со злости и горя, чтобы только удовлетворить свои потребности и не оставаться одному. Он настаивал на частой близости, брал ее грубо, давая заснуть только под утро, а днем возобновлял свои приставания. Исмаил понимал, что, когда порвет с очередной девушкой, одиночество нахлынет на него с новой силой. И оба раза тянул, не спешил расставаться, чтобы только по ночам кто-то был рядом, чтобы только было в кого проникать, чтобы только слышать дыхание той, что лежала под ним, в то время как он, закрыв глаза, двигал бедрами. Потом, когда в госпиталь положили умирающего отца, он забыл о женщинах. Отец умер, когда Исмаил сидел в отделе новостей газеты «Сиэтл таймс», отстукивая пятью пальцами по клавишам печатной машинки. Исмаил приехал на Сан-Пьедро, чтобы присутствовать на похоронах отца и разобраться с его делами; он остался на острове, решив выпускать газету отца дальше. Он поселился в городской квартире и все общение с окружающими свел исключительно к профессиональной сфере. Его интимная жизнь ограничивалась тем, что раз в две недели он мастурбировал, изливая семя в платок.
Наконец Исмаил решил, что напишет статью, о которой просила Хацуэ. Может, отец бы так не поступил, а он поступит. Отец давно бы уже был у судьи, показывал бы тому записи береговой охраны. Отец — да. Но не он, Исмаил. И не сейчас. Пусть полежат пока в кармане. Завтра он напишет статью, о которой так просила Хацуэ, и тем самым добьется ее признательности. А потом, уже после судебного процесса, поговорит с ней как принявший ее сторону. И она не откажется выслушать его. Такой план избрал для себя Исмаил, таким способом решил действовать. Он сидел один, в холодной комнате и, неловко сжимая в руке письмо, рисовал себе их будущую встречу.
Глава 25
На третий день судебного заседания в восемь утра зал освещала дюжина высоких свеч — как в церкви или каком-нибудь святилище. Нельс Гудмундсон вызвал своего первого свидетеля. Жена подсудимого, Миямото Хацуэ, сидевшая на задних рядах галереи, вышла вперед; ее волосы были туго стянуты в низкий пучок у самой шеи и спрятаны под простую, без украшений шляпку, поля которой отбрасывали тень на ее глаза. Нельс придержал для нее вращающуюся дверь стойки для свидетелей; Хацуэ остановилась и быстро глянула на мужа, сидевшего со сложенными перед собой руками слева от нее. Она кивнула, сохраняя спокойствие, и муж ответил ей таким же кивком. Он разомкнул руки, положив их на стол, и пристально посмотрел в глаза жене. На секунду показалось, что жена подсудимого сейчас направится в его сторону. Но Хацуэ медленно пошла к Эду Сомсу, который стоял перед стойкой с Библией и терпеливо дожидался ее.
Хацуэ заняла свое место свидетеля, и Нельс трижды кашлянул в кулак, прочищая горло от скопившейся мокроты. Потом он прошел мимо присяжных, по своему обыкновению заведя большие пальцы за подтяжки; его здоровый глаз слезился. Вены на висках начали пульсировать — сказывалась бессонная ночь. Нельс, так же как и другие, провел ее без света и в холоде. В половине третьего, порядком
На галерее, как и в предыдущие дни, не было свободного места. Многие из пришедших сидели в пальто и галошах, обмотанные шерстяными шарфами, решив не тратить время в гардеробе, — все спешили занять места. В зале распространялся запах тающего снега; пришедшие радовались тому, что сидят в тепле и наблюдают нечто занимательное. Затолкав рукавицы и шерстяные шапки в карманы, они расположились на своих местах, довольные тем, что удалось хотя бы на время укрыться от непогоды. Их лица по-прежнему выражали почтительное отношение к закону, величие которого для них олицетворяли судья Филдинг, сидевший с непроницаемым видом, прикрыв глаза, и погруженные в мысли присяжные. Внимание репортеров было приковано к жене подсудимого; в этот день она надела плиссированную юбку в широкую складку и блузу с длинными вытачками на плечах. Ее рука изящно покоилась на Библии, а кожа на лице выглядела чистой и ровной. Одному из репортеров, который после войны работал в Японии, обучая инженеров автомобильного завода писать инструкции, жена подсудимого напомнила гейшу, виденную в Наре, когда та исполняла чайную церемонию. Профиль Хацуэ вызвал в нем воспоминания о запахе сосновых игл, усыпавших дворик чайного дома.
Но безмятежность Хацуэ была не чем иным, как напускной маской. Ей не давали покоя мысли о Кабуо; он девять лет назад вернулся с войны, но Хацуэ так и не научилась понимать его. С его возвращением они сняли дом за городом, у Пьяных ключей. Других домов поблизости не было; дорога была тупиковой, с нависавшими над ней ольховыми деревьями. По ночам Кабуо видел беспокойные сны; просыпаясь, он надевал тапочки, набрасывал халат и шел в кухню, где садился за стол, заваривал себе чай и глядел, уставившись в одну точку. Хацуэ поняла, что самое трудное в их браке — воспоминания мужа о войне, вызывавшие в нем чувство вины, отбрасывавшие тень на его душу. Она научилась любить Кабуо иначе, чем любила до войны; она не стремилась к тому, чтобы быть милосердной, щадить его чувства, сострадать ему и стараться исполнить любое его желание. Хацуэ целиком отдалась его горю, но не для того, чтобы утешить, а чтобы дать Кабуо возможность снова стать самим собой. Она безропотно принимала на себя обязательства по отношению к нему и не возражала против того, чтобы самой оставаться в тени. Это сделало ее жизнь чем-то большим, чем просто мечтой выращивать клубнику на клочке островной земли; она всю себя посвящала заботам о страдающем муже, одновременно и теряя, и приобретая от этого. В три утра она приходила в кухню и садилась напротив него; он молча глядел, или говорил, или плакал, а она старалась взять часть его горя на себя, сохранив в своем сердце.
Беременность жены обрадовала Кабуо; он устроился работать на консервный завод — вместе с братом Кэндзи они запечатывали лосося в банки. Кабуо начал поговаривать о покупке фермы и возил Хацуэ по всему острову, показывая участки, выставленные на продажу. Но везде обнаруживался какой-нибудь изъян: то застаивалась вода, то совсем не было солнца, то почва оказывалась глинистой. Одним дождливым днем Кабуо остановил машину у обочины и решительно заявил ей о своем намерении при первой же возможности выкупить землю родителей. Он снова рассказал, как их семье оставалось уплатить последний взнос, чтобы вступить в полноправное владение семью акрами. Как Этта Хайнэ увела этот участок у них из-под носа, продав его Уле Юргенсену. Как семь акров должны были быть переписаны на его имя, потому что он был старшим сыном и первым из всей семьи Миямото получал американское гражданство. Из-за Мансанара они потеряли все. Отец умер от рака желудка, мать переехала во Фресно, к дочери, вышедшей замуж за торговца мебелью. Кабуо в сердцах ударил по рулю ребром ладони, проклиная царящую в мире несправедливость.
— Они украли у нас землю! — зло выкрикнул он. — И это сошло им с рук.
Прошло полгода после того, как Кабуо вернулся с войны; однажды ночью Хацуэ проснулась и увидела, что мужа нет рядом. Его не оказалось во всем доме. Хацуэ села в темной кухне и ждала больше часа; она беспокоилась — шел дождь, дул ветер, а машины в гараже не было.
Она сидела и ждала. Проведя руками по животу, она представила внутри младенца и прислушалась к себе в надежде уловить его движение. Крыша над кладовкой протекала, и Хацуэ встала, чтобы вылить воду из подставленной кастрюли. Где-то в пятом часу вошел Кабуо с двумя мешками из джутовой ткани; он весь промок, а колени были в грязи. Он включил в кухне свет и увидел ее, неподвижно сидевшую за столом и молча смотревшую на него. Кабуо, не отводя от нее взгляда, поставил один мешок на пол, а второй — на стул и снял шапку.