Снег в Венеции
Шрифт:
– Это шутка такая?
– Мы все так делаем, Трон, – обиженно улыбнулся Цорци.
– Что значит – все? Перген тоже?
– Все без исключения. А как иначе мы могли бы тут продержаться? А? – Он пожал плечами и вздохнул. – Ну, ладно. Чем еще я могу быть тебе полезен? – Цорци снова улыбнулся, но на сей раз это была улыбка старого друга, готового при случае прийти на помощь.
Трон улыбнулся в ответ:
– Смотри в оба и не забывай обо мне.
– Ты и в самом деле думаешь, что Грильпарцер убил своего дядю?
– Я знаю только, что от этой истории дурно пахнет, Цорци.
–
– Меня интересует, покрывает Перген лейтенанта или нет, – сказал Трон. – А если да, мне хотелось бы узнать, почему.
– Выходит, ты считаешь, что это – дело рук Грильпарцера.
– У него, по крайней мере, был мотив. – Трон поднялся и зевнул.
Цорци сказал:
– У нас всегда есть наготове две гондолы для высоких гостей. Одна из них в твоем полном распоряжении.
– Я могу вернуться и пешком.
– К чему эти жертвы? Я настаиваю на своем предложении.
– Ну хорошо, – согласился Трон, уступая настойчивости старого друга.
Несколько минут спустя он сидел в гостевой гондоле (она была оборудована с подчеркнутой роскошью: небольшая каюта внутри обтянута красным шелком). Теперь Трон досадовал на себя: ну почему он отказался от любезного предложения Цорци попытать счастья за одним из игорных столов? Разве ему не нужны деньги? Как бы не так! Выходит, он хотел продемонстрировать свою неподкупность? Тоже нет. Маленькими побочными делами, если они не очень сильно выходили за рамки закона, Трон не гнушался. Или он отреагировал так, чтобы дать Цорци понять, что ни в каких подачках не нуждается? Пожалуй – да или что-то в этом роде. Нелепо, конечно: ведь Цорци известно, что семья Тронов разорилась. А если он этого не знал раньше, то теперь догадался по виду его поношенного сюртука.
12
В комнате, где она проснулась, было абсолютно темно. Но знакомые запахи заставили вспомнить, что это спальня. Где еще так тянет сыростью от окна, от гардин? Где еще витает такой едва уловимый запах гнили, живущий в отсыревших коврах? Сырость была непобедима – даже печки, которые регулярно топили, не могли справиться с ней.
Она запретила Вастль будить ее. Да и зачем ей рано просыпаться? Дети вернулись в Вену, так что нет никого, кто дожидался бы ее за дверью спальни. Елизавете нравилось это состояние сна наяву: оно не позволяло задумываться над тем, где она находится и почему. Сегодня, проснувшись внезапно посреди ночи, она несколько минут была уверена, что находится У себя дома, возле Штарнбергского озера, и невольно прислушалась: когда же пробегут, стуча лапами, мимо двери собаки и когда она услышит дыхание – У кого ровное, а у кого прерывистое – своих братьев и сестер?
В Поссенхофене день начинается с лая собак. А здесь, в Венеции, ее будил крик чаек. Чайки просыпались в сумерках и сразу начинали крикливо препираться. Они стремительно пикировали вниз и крутили пируэты перед стрельчатыми окнами замка, задернутыми гардинами.
Около семи раздался звон колоколов с Кампанильи – такой громкий, что стакан на ее ночном столике задрожал.
Елизавета села на постели. В темноте нащупала колокольчик у подушки.
Когда
– Я буду завтракать за столом, – сказала Елизавета. – А почту оставь здесь.
С неохотой она подумала, что придется встать и подойти к столу, стоящему у самого окна. В солнечные дни отсюда открывается отличный вид на окрестности Сан-Марко, но сегодня воздух за окном был как молоко. Елизавета усомнилась, что увидит что-нибудь хотя бы метров за сто. Она встала и, не прибегая к помощи Вастль, набросила пеньюар.
Взяв с ночного столика пачку писем, Елизавета просмотрела их. Все, что ее не интересовало, она бросила на пол: письмо от кузины, меню на сегодняшний день, программа концерта военного оркестра на центральной городской площади, послание от патриарха Венеции.
– Где почта из Вены?
– Ничего не было, ваше императорское величество – Вастль повернулась к ней и присела в странном подобии реверанса – от смущения.
– Что это значит? Как это «ничего не было»?
Вастль поставила на стол молоко и хлебцы. Это она сделала совершенно беззвучно, что было крайне важно, потому что Елизавета по утрам, после сна, особенно болезненно воспринимала посторонние шумы.
– Кое-что произошло, ваше императорское величество. – Вастль нервничала так, что у нее даже колени дрожали.
– Что?
– Это я о надворном советнике, ваше императорское величество. – Она снова присела в странном реверансе.
– О каком надворном советнике? И перестань наконец все время приседать.
– Который вез почту, ваше императорское величество… – Вастль вновь собралась поклониться, но вовремя сдержала этот порыв.
– Я ничего не понимаю. – Елизавета слабо улыбнулась, чтобы показать Вастль: на нее не сердятся. – Попроси ко мне Кёнигсэгг.
Вастль было всего восемнадцать лет. Кругленькая, в черном платье с белым передником и в белой наколке – она производила весьма приятное впечатление. У нее были ровные белые зубки, вызывающие зависть молодой императрицы, и маленькие карие глазки, как у мышки. Воду в ванной она всегда – ни разу не измерив температуру – напускала самую подходящую и так ловко, так нежно мыла волосы Елизаветы – никогда не потянет их, не дернет. Вастль была идеальная камеристка, но на вопросы отвечала с трудом – всякий раз начинала краснеть и запинаться.
Прошло минут пятнадцать, прежде чем появилась Кёнигсэгг, что удивило Елизавету: было уже начало десятого. Вчера вечером Кёнигсэгги откланялись около десяти; она – потому что у нее якобы разболелась голова, а он – сославшись на то, что в кафе «Квадри» должен встретиться с офицерами своего полка, хотя всему городу известно о его связи с субреткой из театра «Ла Фениче». Имей Елизавета перед глазами идеальных супругов, ее замучила бы зависть. Так что Кёнигсэгги ее вполне устраивали – как пара из свиты.