Снежные зимы
Шрифт:
— Вы? — Виталия долго, не мигая, широко раскрытыми глазами смотрела ему в глаза. Потом недобро засмеялась: — Вы?! Вам захотелось преподнести мне сюрприз? Веселенькая история! Ха-ха.
Потную спину лизнул холодный ветерок. Проползло то мерзкое ощущение, которое редко к нему наведывалось и которое, наверное, называется страхом. «Зачем нагромождаю на ложь еще одну ложь? На какого дьявола ей сейчас мое отцовство? Если она прогонит такого отца к чертовой матери, то будет права». Но отступления нет. Надо не растеряться, подкрепить признание фактами.
— Я работал заведующим
— Вы были женаты?
— Был женат.
— Хороши моралисты! А теперь все грехи валите на наше поколение и хотите выдать себя за святых.
— Нет, мы не были святыми. Мы люди… Когда началась война, семья моя эвакуировалась, а я ушел в лес, организовал отряд… Твоя мать — мужественная женщина. Она пришла в отряд… в таком положении… незадолго до твоего появления на свет. Ты родилась в партизанской землянке…
— Это похоже на правду, — задумчиво сказала Виталия. — Мама такая… И вы… защитник трав, — она хмыкнула, налила настойки только себе и так же, по-мужски, выпила. — Теперь я не знаю, что мне делать. Целовать вам руки от радости? Или погнать прочь за то, что вы столько молчали… Даете жизнь детям — и боитесь сказать им правду.
— Меня ты можешь винить. Мать не вини…
— А ну вас, — беззлобно и уже как-то устало и равнодушно отмахнулась девушка. — Ешьте. Яичница остыла. — И стала нехотя жевать, как будто желая показать гостю пример.
Сидели друг против друга, опустив глаза в тарелки, делали вид, что едят, и молчали. Долго молчали. Это были тяжелые минуты. Иван Васильевич корил себя: «Зачем я это сделал? Чтоб нарушить ее душевный покой? И Надин, и мой? Правда, на кой черт ей теперь отец? Да еще такой, как я? Удочерить надо было тогда, в войну, когда она была ребенком. Но тогда почему-то и в голову не пришло, что ей нужен отец. Сейчас вернется Надя и… не подтвердит… Разрушит все. И мне, лгуну, как побитой собаке, придется уйти… Как я посмотрю ей в глаза? Уже и теперь трудно смотреть ей в глаза».
— Я виноват перед тобой: ты давно могла бы знать…
— Вы думаете, что от этого мне легче жилось бы? Нет, мама умно поступила. Я была как все, кто остался без отца. А их здесь, в селе, немало таких. Моих ровесников. Мой отец, партизан, погиб, как герой, и я гордилась им. Все было просто. С нами в школе учился мальчик Евген Ковшик, о котором говорили, что его отец — немец. Он был тихий, добрый, а его все равно не любили, называли «фрицем». Дети жестоки. После седьмого класса ему пришлось уехать куда-то в Донбасс. Говорят, стал шахтером. Женился. И ни разу не приехал к себе в село. Я его понимаю. Поэтому не виню мать… Как скажешь дочери про свой грех, даже если она и не ребенок уже, дочь?
Антонюку не стало легче после ее слов.
«Мать она не винит. А меня, по сути, приравняла к немцу. Ни искорки, ни нотки радости или благодарности. Дожил до пенсии, а ведешь себя, как мальчишка. Разве не бывало уже, что твоя филантропия обращалась против тебя?» Но тревожило не это. Тревожила мысль, как отнесется к его лжи Надя. Надо непременно ее предупредить.,
— А чай? — спросила Виталия.
— Спасибо. Не хочу, Разболелась что-то голова. Хочу пройтись.
— Вам надо встретить маму и предупредить ее… сговориться? — догадалась она, саркастически улыбаясь. — Идите. Маму и в самом деле надо предупредить. Она что дитя малое. Совсем не умеет лгать. У нее сейчас урок в восьмом, в бывшей церкви. — Виталия вздохнула. — Когда нам построят школу? Бегаем, как сумасшедшие, с одного конца села на другой. В дождь, в грязь. — И почему-то некстати попрекнула: — Попробовали бы вы так поработать!
Как будто бы строительство школы зависело от Антонюка. Надя, должно быть, заметила его через окно и, бросив класс, выбежала на улицу, испуганная: что случилось? Почему он здесь? Иван Васильевич увидел страх на ее побледневшем лице, прочитал вопрос в настороженно расширенных глазах. Виновато улыбнулся. Глянул на окна школы, к стеклам прилипли физиономии мальчишек и девчонок. Им любопытно: к кому так поспешно вышла учительница? Надя тоже оглянулась на окна и еще больше растерялась и встревожилась. Тогда, в партизанах, когда каждый день смертельная угроза висела над ней, над маленькой дочкой, он никогда не видел ее такой растерянной, беспомощной, трепещущей, как пташка: удивительно изменился человек. Чего ей бояться теперь? Из-за чего волноваться? Слова не может вымолвить. Молит взглядом: говори скорее, что у вас там случилось?
— А случилось-таки…
— Что? — словно в беспамятстве, прошептала она.
— Вита спросила, кто ее отец…
— И ты сказал?..
— Сказал — я…
— Иван!
— Она ездила в наш район и расспрашивала о Шугановиче.
Лицо ее совсем побелело, пальцы судорожно мяли платок, накинутый на плечи.
— На твое… наше счастье, не наткнулась ни на кого из тех, кто знает все… Но что Шуганович — Василь, об этом ей сказали. Почему ж она Виталия Ивановна?
— Иван! Я не могу больше лгать! Не могу! Не надо! Зачем?
Он ответил громко и почти сердито:
— А разве не я был ей отцом с самого рождения? Не я три года носил ее на руках? Разве не я думал о ней? Да, думал… так же, как и о своих детях. Она жила в моем сердце… Кто еще о ней думал, кроме тебя?
— А он? Иван! А что, если он жив?
— Его нет.
— Нет?
Иван Васильевич шагнул и сжал ее руку, крепко сжал руку у локтя, до боли. Другой рукой заботливо поправил платок, прикрыл грудь, чтобы не простудилась. Она попыталась вырвать руку. Он не отпустил.
— Давно нет. Это единственное, что я от тебя утаил.
— Ты?!
— Нет. Не я. Трибунал. После войны уже. В сорок девятом. Тогда он бежал на Украину. Но не затем, чтоб там трудиться. Вступил в бандеровскую банду. На его руках много крови. Разбитые, они попрятались, те, кто уцелел. Свояцкого нашли где-то в Азербайджане. Меня вызывали для опознания. И потом — свидетелем на суд. Во время очной ставки он имел возможность спросить о вас, если б был человеком. Не спросил. Вы не существовали для него. Они там все озверели. Родную мать ненавидели.