Сны под снегом(Повесть о жизни Михаила Салтыкова-Щедрина)
Шрифт:
Там пульсировала жизнь, там будто все только начиналось, разрушалось, взрывалось, у нас там были друзья и враги, и те и другие не знали о нашем существовании, но мы их знали, мы принимали близко к сердцу поражение друзей и торжествовали, когда у врагов подворачивалась нога, ведь ничего не было заранее предрешено, все могло разыграться так или иначе, мы жили тем, что происходило в Париже.
Ни один из нас еще там не был.
Таким образом нас притягивали не бульвары, не уличные развлечения, ни
Мы тосковали о великих принципах 1789 года и обо всем, что оттуда проистекало.
И абстракция эта была для нас единственной достойной внимания действительностью.
Однажды утром, на масляной 1848 года, я был в итальянской опере.
Алина тоже была там; она в ложе, я в партере; мне нельзя было подойти к ней и лишь изредка мне было дозволено окинуть ее не выдающим страсти взглядом; когда я смотрел на нее, я видел нежный овал ее лица, трогательную белизну плеч и рыжеватую прядь за маленьким ухом; всей силой воли я переводил взгляд в сторону сцены.
Много, лет спустя мне пришло в голову, что в Алине я любил не только прекрасную и недоступную женщину, но также — Францию, которую ее отец, военный инженер, покинул ради золотоносной службы царю.
Еще позже — что внучке отнюдь не санкюлотов, но тех, что до двухглавого орла присягали бурбонским лилиям, были чужды, если не прямо враждебны, мои стремления к Франции — к Франции иной.
В моей жене Елизавете также течет галльская кровь — по матери; отсюда ее необыкновенная красота.
И Елизавете также чуждо то, что мне ближе всего.
Но тогда, в опере, я естественно не предвидел этих мыслей.
Нежная музыка Россини доходила ко мне словно сквозь плюшевый занавес, в глазах стояла — даже когда я не смотрел на нее — Алина, я ни о чем не думал, мне было хорошо, как в детском сне под шумящими деревьями.
И вдруг меня кто-то толкнул.
Я увидел товарища по Военному Министерству (и по кружку Петрашевского), Ахшарумова.
Он кольнул меня черными блестящими глазами и вполголоса сказал: пало министерство Гизо.
Все вокруг закружилось.
Музыка зазвучала напористей, она уже не ласкала, но поднималась на баррикады, а с ней вместе — я и вся публика; да, мне казалось, что все так же, как я, возбуждены этим известием из Парижа, радуются и торжествуют; впрочем я, пожалуй, не слишком ошибался — в этом зале было много молодых патриотов Франции; так вот, сидя в креслах итальянской оперы, мы шли вперед под трехцветным знаменем; если и прежде мне было хорошо, теперь — я был пьян от счастья.
Я посмотрел наверх: Алина сидела, заслушавшись, в той же позе, что и раньше, не дрогнула даже рыжеватая прядь за маленьким ухом.
Она не знает, подумал я.
А хоть бы и знала — это добавляю я, брюзгливый, на четверть
Тогда я не представлял себе, что кому-либо, а тем более Алине, может быть безразличным падение Гизо.
До конца спектакля пало уже и новое министерство Тьера.
Несколько дней спустя Франция стала республикой.
Пламенная Жорж Санд редактировала бюллетень, к членам правительства входила без пропуска, своей приятельнице Виардо (любимой впоследствии Тургеневым) велела сочинить новую Марсельезу, на слова Дюпона.
Если под коммунизмом, писала она, вы подразумеваете желание и волю, чтобы уже сегодня исчезло возмутительное неравенство крайнего богатства и крайней нищеты, уступив место рождающемуся подлинному равенству, тогда — да, мы коммунисты.
В те дни я несколько забросил Алину.
В петербургской повести соорудил пирамиду, вдохновленную Сен-Симоном.
Пирамида обрушилась на меня.
Два месяца спустя я подъехал в кибитке к крыльцу вятского губернатора.
Алина была далеко, Франция — еще дальше.
В течение восьми лет родина моей юности удалялась все больше, затягивалась туманом и умолкала.
Я еще тосковал о ней, пока в конце концов — перестал тосковать.
Наступила минута, когда реальной стала Россия.
Не перестала быть мрачным и тупым анекдотом, ноя — очутился внутри этого анекдота.
Россия стала анекдотом обо мне, так что не удастся поспешно повторить его и ускользнуть.
Вот ваш паспорт, Михаил Евграфович, поезжайте во Францию.
Благодарю.
Les voyageurs — dehors!
И Франция не та, и Михаил не тот.
Смотри, Мишель, какая на полицейском пелеринка.
Bonjour, Paris!
Чуточку поздно.
Вся Германия — это Берлин и лакейские города, курорты. Берлин — второразрядный разврат, нарочитая веселость и комплекс нуворишей.
Wir haben unsere eigenen gamins de Paris.
Берлин — это как Петербург в пять часов после обеда, когда голодные и злые чиновники, не оглядываясь спешат к разогретым щам.
Есть улицы, на улицах люди, но уличной жизни — тщетно было бы искать.
А ведь лишь она.
Основать университет, пригласить профессоров для комментирования совершившегося факта, построить музеи и оперы и памятники — для богатого и сильного начальства это пустяки.
Но скуку берлинскую какой декрет, какой гром победоносной артиллерии разогнать сумеет?
Дальше, Лиза, посчитать багаж — и дальше.
За Берлином, до самого живописного Рейна, тянется страна Тринкгельд.
Берущий Тринкгельд — продается с потрохами.
Жизнью тех, кто раздает Тринкгельд, управляет инстинкт физического самосохранения.