Собиратель миров
Шрифт:
— Хорошо ты это вплел, друг.
— Это правда.
— Разумеется, но эта правда пришлась кстати.
— Этот мганга поражает меня даже на таком большом расстоянии.
— Он вернул мне веру, братья, этот человек показал мне веру, уходившую внутрь меня глубже, чем все остальное, о чем я знал раньше. Благодаря ему я понял, чего мне не хватает. Я бродил по жизни неполноценным, я грустил, словно потерял что-то очень дорогое для меня, но не мог ответить, чего же мне ежедневно не хватало. Однажды вечером мы вместе ели, и он попросил меня разложить на циновке листья банана для всех, кто будет есть. Но нас только двое, сказал я. Я еще пригласил моего отца, сказал он, и отца моего отца. Я замер, потому что знал, что они оба мертвы. Мы принесем пожертвование предкам, неуверенно спросил я. Они буду есть с нами, ответил мганга. Мы сели, рядом с нами лежали два листа, за которыми никого не было. Мганга представил меня своему отцу и отцу отца. А ты, спросил мганга,
— Одного я не понимаю, баба Сиди, ты говоришь о вере, но не о молитве. В этой другой вере, как там молятся?
— Там нет предписанной молитвы, какую ты знаешь.
— Как такое возможно!
— Молитва, устроенная как закон, она нужна, если молитва — это исключение, когда ты выходишь из твоей жизни, чтобы помолиться. Но если каждый твой вздох — это молитва, если каждый твой поступок — молитва, если ты почитаешь Бога, потому что находишься в Боге, тогда иная молитва не нужна. Наоборот: это выше всех молитв. Молитва в мечети — не больше чем объявление о наших намерениях, это добрые намерения, видные всем, это как лодка, которую ты на суше делаешь пригодной для моря, но проверить ее можно только на волнах, когда попадешь в первый шторм. Кому тогда нужно знать, хорошо ли выглядела лодка, лежа на берегу? Думаете, что в минуты наших неудач Бог начинает пересчитывать наши молитвы?
— Все верно, баба Сиди прав. Правильно жить — это лучшая молитва.
Бёртон не может объяснить себе, почему Снай бин Амир ему добровольно помогает. По повелению султана? Или потому, что он с самого приезда в Казех облачился в арабскую одежду и всем видом настолько похож на араба, что Бомбей, случайно встретив его где-то между домами, прошёл, словно мимо незнакомца. Он был поражен, этот низкорослый мужчина, когда услышал свое имя и узнал голос бваны Бёртона, который шутливо сказал: «У меня теперь новое имя, и мы с тобой породнились, меня зовут Абдулла Рахман Бомбей». Но неужели лишь его непринужденное обращение с арабами причина того, почему Снай бин Амир пришел ему на помощь в споре с Саидом бин Салимом и белуджами? С его помощью Бёртону удалось в зародыше подавить бессовестные требования поднять оплату и увеличить провиант. Почему Снай бин Амир проводит с ним безгранично много времени, занимательные часы, когда он объясняет Бёртону основные черты языка ньямвези или рисует очертания северного большого озера, называемого туземцами Ньянза? Когда Бёртон не в силах больше скрывать этот вопрос, Снай бин Амир со смехом указывает на долг гостеприимства и на обоюдную симпатию, а потом говорит: Почему ты считаешь, будто мы, торговцы, опасаемся прихода британцев? Наоборот. Наши дел пойдут проще. — А как же рабство, — спрашивает Бёртон. — Работорговля для нас не особенно важна. Мы будем торговать золотом, или деревом, или сахаром. Кто нас прогонит? Посмотри по сторонам, ты считаешь, что толпы твоих соотечественников ринутся на пыльные далекие места, подобные этому, чтобы вести жизнь, которой мы довольны, но которая для них станет несчастьем? Нет, они удовлетворятся работой с нами, так будет для них гораздо приятней и вполне выгодно. — Или же, — думает Бёртон, — вы вернетесь назад и оставите страну тем, кто ничего не умеет.
Ему хорошо в Казехе. Он сидит за маленьким письменным столом, который арабы поставили ему в комнату. Успокоительный перерыв. Негаданно восхитительная интермедия. Нет, на самом деле не восхитительная. Но удовлетворяющая, достаточная, что, быть может, более ценно. Буддийские студенты когда-то в Индии — вспоминает он занимательный парадокс — имели право жить в узких кельях, а когда достигали прогресса в обучении, то получали привилегию оставить отдельную комнату и втиснуться вместе с другим студентом в два раза меньшее пространство. Он провел целый семестр в кустарнике, поэтому ему хватает мудрости ценить место, подобное Казеху. От такой непривычной невзыскательности в нем поселяются сомнения о смысле их операции. Он почти погиб, почти потерял рассудок, его тело вымотано до предела, за которым восстановление здоровья уже вряд ли возможно. И что все перевешивает, какой успех наградой за все жертвы? Он достиг Казеха, деревни. Для буддиста его сомнения предстали бы выражением стойкого тщеславия. Но разве мало того, что он, отправившись завоевать мир, теперь доволен мелким пыльным закоулком? Пусть даже временно. Оазис радует, когда ты ранее пересек пустыню. Теперь он знает наверняка, что есть два озера, и, возможно, Нил вытекает из одного из них. А может, озер — четыре? Равнодушие, которое он ощущает, не может длиться долго.
Позже он сидит за маленьким столом много часов подряд, отвечая на письма, ждавшие его в Казехе, долгожданные письма, которые, однако, отсылают к миру, что расплывается в смутных воспоминаниях. Тяжелое письмо от семьи сообщает ужасные новости о брате, в послании из Занзибара пишут о смерти британского консула. Хоть Бёртон ожидал этой смерти, его глубоко затронуло письмо. Добрый человек
«Чем ты тут занят?» — вопрос из уст Спика звучит для Бёртона так, словно он хочет сказать: «Ну, что ты там опять пишешь?» — Записываю мысли, Джек, всего лишь несколько мыслей, пока они не исчезли. — Может, прочитаешь мне? — Не сейчас. Ты знаешь, у меня слабость к мыслям. Я получил письмо сестры. Мой брат ранен в голову, на Шри-Ланке, ранение такое сильное, что он никого не узнает. Он может прожить еще полвека, говорят врачи, так и не узнав ни себя, ни окружающих.
— Мне очень жаль, Дик. Твой брат Эдвард, да? Он был… милый парень, да… такой судьбы я боюсь. Мне безразлично, если меня убьют в Африке, раз уж так суждено, но чтобы накинулась такая лихорадки и держала в плену, пытая, но не убивая, одна мысль сводит меня с ума. Пойдем, нам нужно на воздух, погуляем. Вообразим, будто мы в Девоне.
Сиди Мубарак Бомбей
— Твое путешествие, баба Сиди, после наших совместных вечеров, стало мне таким привычным, как мои собственные дороги. Только этот мзунгу, бвана Бёртон, как был для меня загадкой с самого начала, так и остался загадкой.
— Потому что я сам не могу разгадать загадку, баба Ишмаил, я не могу его описать целиком, потому что он никогда мне целиком не показывал себя. У меня всегда было впечатление, что он стоит на другом берегу реки, и нет парома, на котором можно преодолеть реку между нами. Думаю, он не был ужасным человеком, он был человеком, которому нравилось представать таким, кто меня ужасал. Я уверен, он никогда не убивал другого человека, но ему нравилось, чтобы все думали, что он на это способен. Бваной Бёртоном владели джинны, которые были чужды всем, джинны, про которых он не мог объяснить никому, ни мне, ни носильщикам, ни белуджам или баньяну, ни даже бване Спику. Жить проще, когда твои джинны знакомы другим людям. Наверное, это было причиной, почему он так редко понимал отчаяние других, он был как старый слон, ушедший от стада, который всегда пьет один из промоины. Бвана Спик был другим, он тоже скрывал свою суть, но когда что-то открывалось, я видел, кто он и что он чувствует. Он мог быть ужасен, но он был мне ближе. Он иногда обходился со мной как с собакой, а иногда — как с другом.
— Разве ты не говорил, что с вазунгу не может быть дружбы?
— Да, верно, я это говорил. Бвана Спик был исключением. Мы провели вместе много месяцев, он доверял мне и под конец ничего от меня не утаивал, даже мыслей. Это очень странно, но ему не казалось неприличным объяснять мне, что люди, подобные мне, значат меньше, чем вазунгу.
— Люди, подобные тебе? Какие это люди?
— Африканцы, сказал он. Я спросил его, имеет ли он в виду людей из Занзибара, или вагого, или ньямвези. А он ответил: да все вы. А когда я у него спросил, как же возможно, что столько разных людей значат меньше, чем он и ему подобные, он сослался на Библию, на святую книгу людей с крестом на груди, и рассказал мне историю про Ноя, то есть Нуха, которую мы тоже знаем, но наша история — другая, как вы сейчас поймете, его интересовали не пророк Нух и его предостережения и угрозы, а его три сына, Сим, Хам и Иафет. Слушайте и поражайтесь, ибо от этих трех сыновей произошли якобы все люди на земле. Однажды Нух, опьяненный, лежал в своей палатке…
— Пьяный пророк!
— Напившись своим собственным вином, и случайно обнажился во сне, и Хам заметил, он увидел срам отца своего и рассказал об этом своим двум братьям, которые, отвернувшись, прикрыли Нуха одеждой, и потому Нух проклял детей и детей детей Хама, отдав их навечно в рабство к другим братьям. Чудная история, до которой нам нет дела, если бы бвана Спик не уверял, будто Хам является нашим предком, нашим самым первым прародителем, и потому мы всегда должны быть в подчинении, так как он и прочие вазунгу происходят от другого брата, я забыл, от какого из двух. Ну, разве не странно, что вазунгу, не имеющие никаких связей с их собственными ближайшими предками, уверяют, будто точно все знают про наших древних предков.
— Надеюсь, ты сказал ему, что об этом нет ни слова в благородном Коране?
— Я промолчал, у меня уже хватало опыта, что нельзя бороться против священных книг.
— Объясни, пожалуйста, баба Сиди, почему же вазунгу против работорговли, если они уверены, что мы как люди значим меньше их?
— Разве вазунгу против работорговли?
— Разумеется, особенно бвана Бёртон, он сильными словами выступал против рабства, о да, он презирал его, и все-таки он позволял брать рабов в наш караван, а когда я спросил у него, как он может быть против рабства, хотя он пользуется рабами, он объяснил, что не хватает свободных мужчин, готовых работать, и у него нет выбора, поэтому он платит плату рабам и относится к ним как к свободным.