Собрание рассказов
Шрифт:
— Чего мне отдыхать, — сказал он. — Я не устал.
Но все же он вновь закрыл глаза, и вновь машина понесла его мощно, и плавно, и ходко, совершая свой праздный предвечерний пробег через немыслимые расстояния, связующие город; время от времени, если бы он мог видеть, ему, под светлым, вкрадчивым, просеянным сквозь марево солнцем, открывался бы город, раскиданный как попало по пересохшей земле, подобно веселым лоскутам бумаги, развеянным ветром; на удивление неосновательный, не пустивший корней, — дома, яркие, красивые, веселые, без подвалов и фундаментов, легко порхнувшие на неглубокую, в несколько дюймов, корочку легкой, легче пыли, податливой земли, так же легко прикрывшей толщу первозданной лавы; первым же хорошим ливнем его навеки смыло бы долой с глаз людских и из людской памяти, подобно тому, как смывает мусор по сточной канаве пожарная кишка, — этот город поистине несметных богатств, которому по странной, а впрочем, оправданной прихоти судьбы назначено покоиться на неких бобинах, обмотанных лентой, чья стоимость исчисляется миллиардами, но способной обратиться в ничто от одной небрежно брошенной спички в то короткое мгновенье, когда ее уже бросили, но еще не успели подскочить и затоптать.
— Ты сегодня виделся с матерью, —
— Да. — Он не открыл глаза. — Японец, собака, подсунул. Опять просила денег. Я выяснил, на что они ей. Хочет сбежать, вернуться в Небраску. Я ей сказал, что сам непрочь бы… Куда ей, — вернулась бы, не дотянула бы до Рождества. Первые зимние холода — и ей конец. Может быть, целой зимы даже и не потребуется.
Она все так же вела машину, все так же она следила за дорогой, но как будто оцепенела вдруг.
— Так, значит, вот оно что, — сказала она.
— В каком смысле— вот оно что? Он все не открывал глаза.
— Вот почему она столько времени точит тебя, чтобы ты дал ей денег, наличными. Видит, что ты ни в какую, и все равно нет-нет, да и попросит снова.
— В каком смысле… — Он открыл глаза, глянул на нее сбоку; он рывком сел прямо. — Думаешь, она все время хотела вернуться? И столько лет она просит у меня денег — на это?
Она мельком оглянулась на него и опять перевела взгляд на дорогу.
— А на что же еще? Зачем еще ей могут понадобиться деньги?
— Вернуться? — сказал он. — В этот городишко, к этим зимам, этому укладу жизни, зная наперед, что первые же холода… Можно прямо-таки подумать, что она нарочно ищет смерти, правда?
— Тс-с, — быстро отозвалась она. — Тише. Не надо так. Ни про кого так не надо говорить. — До них уже доносился запах моря, вот они развернулись и покатили к нему под уклон; навстречу вместе с размеренным шумом волн несся соленый бодрящий ветер; а вот показалось и море — темная синька воды, сопряженная пеной с выбеленным изгибом пляжа, усеянным купальщиками. — Через клуб не поедем, — сказала она. — Стану где-нибудь здесь — и сразу купаться.
Они оставили филиппинца в машине и сошли на пляж. Он уже был многолюден, оживлен веселым движением. Она отыскала свободное место и расстелила накидку.
— А теперь — обещанное, — сказал он.
— Искупайся сначала, — сказала она.
Он посмотрел на нее. Потом медленно скинул халат; она приняла его и расстелила рядом с накидкой; он наблюдал сверху.
— Как это всегда получается? Ты ли всякий раз умеешь перехитрить меня, — или я всякий раз заново готов тебе верить?
Она взглянула на него, ясно, тепло, любовно и загадочно.
— Возможно, и то, и другое. Возможно — ни так, ни эдак. Сходи искупайся; выйдешь — я тебя жду с фляжкой и сигаретой.
Когда он вышел из воды, тяжело отдуваясь, — что-то очень сильно и часто билось сердце — она стояла с полотенцем наготове; он улегся на расстеленный халат, и она раскурила для него сигарету, отвинтила крышку фляги. Потом тоже легла и, опершись на локоть, улыбаясь ему, стала вытирать полотенцем его мокрые волосы, пока он отдувался, дожидаясь, когда же утихнет и успокоится сердце. Меж ними и водой и вдоль по всему пляжу, сколько хватал глаз, непрерывно проходили купальщики — молодые: на юношах — плавки, на девушках — немногим больше; с бронзовыми, нескованными телами. Ему, простертому внизу, чудилось, будто они шагают по кромке мира, заселенного лишь ими да их единоплеменниками, а он в свои сорок восемь — забытый, последний, кто остался в живых из иного племени и народа; они же — предтечи нового племени, еще не виданного на земле: мужчины и женщины, неподвластные годам, прекрасные, как боги и богини, — и с разумом младенцев. Он быстро повернул голову и оглядел женщину, лежащую рядом, — спокойное лицо, мудрые, улыбчивые глаза, пористая кожа, увядающие виски, седина у корней отросших, крашеных волос; ноги, испещренные под кожей бессчетными лиловатыми жилками.
— Ты всех их лучше! — вскричал он. — Для меня ты лучше их всех!
III
Садовник-японец, не снявши шляпу, стоял и стучал в стекло, и манил к себе пальцем, и корчил немыслимые рожи, пока старая миссис Юинг наконец не вышла к нему. Он держал дневной выпуск газеты с черным заголовком: «ДЕВИЦА ЛАЛИР УЧИНЯЕТ СКАНДАЛ В ЗАЛЕ СУДА».
— Нате вот, — сказал японец. — Читайте, пока я закрою воду.
Но она отказалась; лишь постояла на тихом, ласковом солнце, среди несметного и яростного цветения, и спокойно поглядела на заголовок, даже не взяв газеты в руки, — вот и все.
— Я нынче, пожалуй, не стану смотреть газету, — сказала она. — На все равно, спасибо.
Она возвратилась в гостиную. Не считая стула, здесь все оставалось в точности как в тот день, когда она впервые увидела эту комнату, когда сын привел ее сюда и сказал, что отныне дом ее здесь, а невестка и внуки — отныне ее семья. Здесь мало что изменилось, и о том, что все-таки изменилось, ее сын ничего не ведал, да и в этом немногом столько времени ничего больше не менялось — она уж запамятовала, когда в последний раз доложила к накопленному еще одну монету. Опустила в фарфоровую вазу на каминной доске. Что там и сколько, она знала досконально и, однако, сняла вазу, села на стул, привезенный в такую даль из Небраски, и вытряхнула себе на колени монеты вместе с истрепанным расписанием. Расписание было перегнуто пополам на той странице, на какой она раскрыла его пятнадцать лет назад, в день, когда пошла в город и купила его в билетной кассе, и было это так давно, что карандашный ободок вокруг названия ближайшей к Юингу узловой станции совсем стерся. Впрочем, он тоже был ей не нужен; расстояние она знала с точностью до полумили, как с точностью до последнего цента знала стоимость проезда, и в начале двадцатых годов, когда владельцы железных дорог забеспокоились и стоимость пассажирских билетов стала падать, ни один биржевик не следил так ревниво за курсом акций на хлебной бирже, как она — за сводками и объявлениями об изменении цен на железной дороге. Наконец, цены установились окончательно, только билет до Юинга все равно стоил на тринадцать долларов больше, чем ей удалось накопить, — и, на беду, в это же время иссяк источник ее дохода. Им служили внуки. Двадцать лет назад, в тот день, когда она вошла в этот дом и в первый раз увидела двух малышей, она глядела на них и стеснительно,
— Да, — сказал он. — Я зашибаю деньгу. Пока удается, зашибаю быстро. Я собираюсь нажить большие деньги. Собираюсь содержать своих детей в роскоши, предоставить им возможности, какие моему отцу и во сне бы не приснились.
— В том-то и беда, — сказала она. — К тебе слишком легко идут деньги. В здешних местах вообще житье чересчур легкое для Юингов. Для тех, у кого деды и прадеды родились здесь, может быть, и подходяще, кто его знает. Для нас — нет.
— Но дети родились здесь.
— Всего одно поколение. Прежние у нас рождались в крытой дерном землянке на целинных, распаханных под пшеницу землях Небраски. А раньше — в бревенчатой хижине в Миссури. А перед тем — в Кентукки, в осажденном индейцами блокгаузе. Никогда Юингам в этом мире не доставались легкие пути. Возможно, так оно и задумано господом.
— А теперь вот — достанутся, — сказал он; и это было сказано с торжеством. — Тебе достанутся, мне тоже. Ну, а главное — им.
Вот и все. Он ушел, а она еще посидела тихо на единственном стуле из Небраски, который забрала со склада, — первом стуле, купленном для нее Айрой Юингом-старшим после того, как он построил дом; на нем она укачивала Айру-младшего, когда он еще не научился ходить, а сам Айра- старший сидел на мучном бочонке, приспособленном под табурет, суровый, спокойный, неподкупный, вкушая честно заработанное отдохновение в сумерках после дня работы, накануне дня работы, — она сидела и говорила себе, вот и все. А дальше предприняла шаг, любопытный своею прямотой; было в нем нечто сродни деловитой нещепетильности, свойственной первопоселенцам, их умению трезво и молниеносно оценить суровую обстановку и использовать ее в своих интересах; можно подумать, будто впервые в жизни она сумела пустить в ход что-то, нечто обретенное ею, когда она променяла свою молодость и налитую силой зрелость на бескрайность Небраски — и не затем пустить в ход, чтоб жить дальше, но затем, чтобы умереть; вероятно, она в том не видела ничего парадоксального или нечестного. Из продуктов, что сын покупал для нее в кредит, она стала делать конфеты, печь пирожные и продавать их своим же внукам, за те монеты, которые они получали от отца, а, может быть, и таскали из сумочки у матери, — и прятала монеты туда, где лежало расписание, в вазу, следя, как растет этот нищенский клад. Но прошло несколько лет, дети охладели к конфетам и пирожным, и теперь она следила, как падает плата за проезд, все ниже, ниже — еще бы только на тринадцать долларов — но тут цены установились окончательно. Она все-таки и тогда не отступилась. Много лет назад сын навязывал ей прислугу, она отказалась; она верила, что в решительный час, в удобную минуту он не откажется дать ей хотя бы тринадцать долларов из тех денег, что она ему сберегла. Теперь и это не вышло. «Видимо, неудачно выбрано время», — размышляла она. — «Видимо, я поспешила. Это я от неожиданности», — думала она, глядя на горку мелочи у себя на коленях. — «А, может быть, наоборот, это он от неожиданности сказал нет. Вот пройдет время, и как знать…» Она поднялась, ссыпала монеты обратно в вазу, поставила вазу опять на камин, заодно взглянув на часы. Только четыре, еще два часа, пока пора будет готовить ужин. Солнце стояло высоко; подходя к окну, она видела, как искрится и вспыхивает в его лучах вода из дождевальной установки. Оно пока еще стояло высоко, это послеполуденное солнце, не заслоняя его, невозмутимые и мутно-серые высились горы; город, край, разметавшись, лежал под ним, неисчислимый — край, земля, порождающая каждый год тысячу новых верований, панацей и лекарств, и ни единого недуга, на каком хотя бы изобличить их ложность, — под сенью золотых дней, не омраченных дождем иль непогодой, неизменных, однообразных, прекрасных дней без конца, бессчетно выплывающих из безмятежного прошлого, бесконечно уходящих в безмятежное будущее.