Собрание рассказов
Шрифт:
Теперь Мазершед начал что-то соображать, его беззубые челюсти свирепо задвигались, тусклый яростный взгляд намертво приковался к лицу судьи.
— Я думаю, вы уже видели здесь и другие знакомые лица, кроме моего. Даже тех, кого вы знаете лишь понаслышке.
— Ах, вот что, — сказал Мазершед. — Ясно. Наконец-то я вас раскусил.
Судья, казалось, был полностью поглощен сигаретой.
— Вы и на них нацелились. Валяйте. Возможно, вам удастся выкачать из них больше такого, что вам по нутру. Возможно. Потому что вы, похоже, не столько хотите что-нибудь узнать, сколько получить новый повод для сомнений. Хорошо, вы получите их здесь более чем достаточно, от любого из них.
— То есть, вы уже…
И снова Мазершед выругался, грубо, свирепо.
— Конечно.
— А, Ингерсолл. Разве он… — начал судья.
— Вон, полюбуйтесь, на скамейке, в парке. И, может быть, на той же скамейке вы найдете писаку, который стряпал дамские романчики. Если его еще нет, то он непременно скоро явится.
Судья подался вперед, опершись локтями на колени. В руках он держал незажженную сигарету.
— Итак, вы тоже смирились, — сказал он. Мужчина, которого Мазершед назвал Ингерсоллом, спокойно взглянул на его профиль. — С этим местом.
— А, — сказал тот. Он коротко, резко взмахнул рукой. — Смирился.
Судья не поднимал глаз.
— Вы приемлете это, да? Принимаете? — Он, казалось, целиком был поглощен сигаретой. — Если бы только я мог увидеть Его, поговорить с Ним. — Он медленно крутил сигарету между пальцами. — Возможно, именно Его я искал. Возможно, я искал Его все то время, когда читал ваши книги, и Вольтера, и Монтескье. Возможно. — Он медленно крутил сигарету. — Я верил в вас. В вашу искренность. Я говорил себе: если Истина может быть постигнута человеком, то этот человек будет среди тех, кто постигнет ее. Некогда — в те годы меня мучила тоска, подобная ноющей боли от старой раны, которая заставляет даже разумного человека ломать себе голову над чем угодно, над любым пустяком, — у меня были нелепые фантазии: вы первый будете смеяться над этим, как я сам смеялся потом; я думал, может быть, на пути в небытие есть дорожная станция, где на мгновение люди меньшего масштаба могли бы лицом к лицу встретиться с такими людьми, как вы, которым можно было бы поверить, из чьих уст можно было бы услышать: «Впереди надежда» или «Впереди пустота». Я говорил себе, что в этом случае я буду искать не Его, я буду искать Ингерсолла, или Пейна, или Вольтера. — Он уставился на сигарету. — Я жду вашего слова. Скажите мне то или другое. Я поверю.
Ингерсолл с минуту смотрел на судью. Потом сказал:
— Почему? Почему поверите?
Сигарета в пальцах судьи расползлась, он вновь осторожно скрутил ее, придерживая пальцами.
— Видите ли, у меня был сын. Последний представитель нашего рода. После смерти жены мы жили одни, двое мужчин в доме. Знаете ли, это был славный род. Я хотел, чтобы мой сын вырос мужественным, достойным его. У него был пони, на котором он все время катался. У меня есть фотография, там они оба; она служит мне закладкой. Часто, разглядывая фотографию или незаметно для них наблюдая, как они проезжают мимо окна библиотеки, я думал: Вот надежда моей жизни; о пони я думал: Какую ношу несешь ты бездумно, глупое животное. Однажды мне позвонили на службу. Кто-то увидел, как пони волочил за собой по дороге моего мальчика, запутавшегося в стремени. То ли пони лягнул его, то ли он, падая, ударился головой, я так и не узнал.
Он осторожно положил сигарету на скамейку рядом с собой и открыл портфель. Затем достал книгу.
— «Философский словарь» Вольтера, — сказал он. — Всегда ношу с собой книгу. Я книголюб. Так случилось, что моя жизнь была очень одинокой, может быть, потому, что я последний из моей семьи и, возможно, также и потому, что я республиканец, а служу в цитадели демократов. Я федеральный судья из Миссисипи. Отец моей жены был республиканцем. — И добавил торопливо — Я полагаю, что принципы республиканской партии стране всего пригоднее. Вы не поверите, но за последние пятнадцать лет моим единственным интеллектуальным собеседником был неистовый атеист, почти безграмотный, который
Тот смотрел на фотографию, не двигаясь, не пытаясь ее взять. С коричневого потускневшего картона с серьезным и спокойным высокомерием смотрел мальчик лет десяти, сидящий верхом на пони.
— Он вообще все время ездил верхом. Даже в церковь (тогда я регулярно ходил в церковь. Я до сих пор хожу иногда, даже сейчас). Пришлось даже нанять слугу специально, чтобы… — Он задумчиво смотрел на фото. — После смерти его матери я больше не женился. А моя мать всегда хворала. Я мог выпросить у нее все, что угодно. Я мог уговорить ее отпустить меня босиком в сад под присмотром двух слуг, которые предупредили бы меня о приближении тетушек… Обычно я возвращался в дом, довольный собой, блистательно доказав свое мужество, но мое торжество продолжалось только до тех пор, пока я не входил в комнату, где она ждала меня. Я знал, что за каждую пылинку на моих ногах, за полученное мной удовольствие она будет платить мгновениями своей жизни. И мы, бывало, сидели в сумерках, как двое детей, она, держа мою руку и тихо плача, пока тетушки не входили в комнату с лампой.
— Ну, София. Опять плачешь. Скажи, в какую историю ты ему позволила втянуть себя на этот раз?
Она умерла, когда мне было четырнадцать; лишь к двадцати восьми я нашел себя и выбрал жену по своему вкусу; мне было тридцать семь, когда родился мой сын. — Он смотрел на фотографию, его глаза были полузакрыты, мешки под глазами испещрены бесчисленными морщинками, тонкими, как на гравюре. — Он все время ездил верхом. Это портрет их обоих, ведь они были неразлучны. Я имел обыкновение пользоваться этой фотографией как закладкой в фолиантах, где его и мою родословную можно проследить в наших американских анналах до десятого колена. И, по мере того, как непрочитанных страниц оставалось все меньше, у меня возникало чувство, будто я своими глазами вижу, как он во плоти скачет по длинной дороге, по которой уже странствовала его кровь, прежде чем она влилась в его жилы. — Судья по-прежнему держал в руке фотокарточку. Другой рукой он взял сигарету. Она совсем растрепалась; он приподнял ее немного, а потом застыл, будто не осмеливаясь поднести к губам. — Я жду вашего слова. Я поверю вам.
— Идите, ищите своего сына, — сказал тот. — Идите, ищите его.
На этот раз судья даже не шевельнулся. Держа фотографию и расползающуюся сигарету, он сидел неподвижно, казалось, вообще не дыша, в каком-то страшном оцепенении.
— И я найду? Я найду его?
Тот не отвечал. Тогда судья повернулся и посмотрел на него, сигарета совсем развалилась, и табак посыпался на вычищенные, блестящие ботинки.
— Это и есть ваше слово? Я сказал вам, что поверю.
Тот сидел, глядя под ноги, серый, неподвижный, почти бесплотный.
— Ступайте. Вы не можете оставить это так. Не можете.
По дорожке мимо них все время шли люди. Прошла женщина, неся ребенка и корзинку, молодая женщина в скромном, поношенном, но аккуратном чепце. Она повернула к мужчине, которого Мазершед назвал Ингерсоллом, свое простое, ясное, приветливое лицо и что-то сказала ему приятным, спокойным голосом. Потом она приветливо посмотрела на судью, в ее прямом взгляде не было самоуверенности, но не было и застенчивости, и прошла дальше.
— Ступайте. Вы не можете. Это невозможно.
Лицо его стало непроницаемым. По мере того, как он говорил, оно теряло всякое выражение.
— Невозможно, невозможно, — повторял он, будто в забытьи. — Невозможно.
— То есть, вы не можете сказать мне своего слова? Вы не знаете? Вы, даже вы не знаете? Вы, Роберт Ингерсолл? Роберт Ингерсолл?
Тот не шевельнулся.
— И это говорит мне Роберт Ингерсолл? В течение двадцати лет я преклонялся перед человеком, не более сильным, чем я сам.
Тот сказал, не поднимая глаз: