Собрание сочинений в 9 т. Т. 8. Чаша Афродиты
Шрифт:
— Вам нездоровится? — ляпнул я так противно-заботливо, что устыдился сам.
Болотников лишь усмехнулся за меня, прощая мою бестактность, учитывая мой конфуз, качнул головой.
— Спина, Саша! Спина что-то… И почки. Радикулит? Не похоже. Да. Ничего. Перебьюся. Кстати, Саша… И место тебе посоветую. Поезжай на электричке к маленькому полустанку. Есть такой, километров тридцать отсюда. Называется Слань. Туда я раньше сам езжал на этюды. Место замечательное. Найдешь все: река хорошая, левитановская. Лес прекрасный. Поля. Луга. Гора есть лесистая, с обрывами. Места — пейзажнее
Он проводил меня до порога. Странный человек. Мой добрый гений. Постоянный спаситель. Мне было даже совестно так эксплуатировать его доброту. Все ли мы, художники, щедры на это? И не художники, вообще — люди. Спросите себя: вы щедры на доброту? И редкий сознается. А не щедры — сплошь. И я такой. И может быть, хуже других. Одиночество загоняло меня в скорлупу безлюбой, мелко-практичной и, наверное, пошлой жизни. Я барахтался в ней, как мошка в паутине, — и ничего не мог сделать. Одиночество теперь уже поедало меня.
В гостинице меня как будто не восприняли всерьез.
Наглые администраторши даже не ответили, как найти директора. Отъевшийся швейцар предварительно смерил взглядом: «Кто ты такой, шушера, к директору?» Все-таки указал, куда идти.
Гостиница после ремонта еще благоухала лаком и краской. А директор, должно быть, действительно был любителем живописи. В приемной висели грамотные работы, правда, и сделанные гадостными прожухлыми красками московского завода. Что-что, а краски я знал, казалось, на вкус, краски боготворил и только окончательный вариант картины да лессировки делал лефрановскими. Подписи тоже были профессионалов: Волков, Васильев, Власов. Кого-то из них я знал. Художники. Старые. Настоящие. Крепкие.
Рыхлая расползня за столом, с крашеной желтой сединой по пробору, не хотела пропускать.
— Да хотя бы доложите!
— Занят он. Некогда ему!
— Я же вас прошу доложить. Что пришел художник. По рекомендации Николая Семеновича.
— Какого еще Николая Семеновича?
— Болотникова! Директор знает.
И меня приняли.
Евсей Демьянович оказался каким-то подобием финансиста прошлого века, а не то ростовщика. Круглые, в золотой оправе очки. И все к тем очкам было: лысина, костюм-тройка, бородка от жирных щек, булавка с рубинчиком в галстуке. Улыбка с золотом. Старый, достойный, хорошо устроенный сластолюбец.
Смотрел он на меня ласково, избоченя голову и как бы сразу давая понять: вы, дорогой, тут нижестоящий… Много нижестоящий…
Евсей Демьянович указал на кресло. Разговор начал с ходу:
— Нужны картины. Да. Нужны. Да… Но… Роскошные… Талантливые! Разумеется, только подлинники. В номера люкс. Ну, и в фоэ (так говорил!). В фоэ тоже… Сюда бы взял… Одну-другую… Видите? — указал на стену кабинета, напоминающую музейную: пейзажи, пейзажи, пейзажи. Все достойно. Профессионально. Вкус на уровне. — Моя, так сказать, страсть… Собираю. Это так… Малая часть… Моей коллекции (сказал «колекции»),
И, насладившись моим восторгом (о, восторг профессионала, хоть чаще всего и деланный! Но я не переигрывал!), перешел
— Итак. Двадцать пять картин. Плачу за все… Пятьдесят тысяч. Если жить не широко. Это вам… На десять лет хватит… Да… Но… Но! Картины, повторяю, должны быть КЛАСС! Николай Семенович поручился… Я ему доверяю… Вот… Сделайте для начала… Парочку. Предъявите… Одобрю… Договор… Это все… А картины — к весне… Ну, этюды покажете. Все честно. Устроит? Дерзайте..
Без лишних слов я откланялся.
— Хорошо. Ждем, — напутствовал директор. — Аванс дам. Как предъявите. Да… Картины. Две… Пока только две.
Из фойе я позвонил Николаю Семеновичу. Попросил денег. Ненавистная мне просьба.
— Пожалуйста. Тысячу дам. Вернешь, когда обогатишься, — послышалось в трубке.
Человек этот, видимо, вправду был моим спасителем.
В деревню Тушновку я приехал в самом начале июля. Походил по избам, просился на постой. Нигде не пускали. Везде жили дачники. Дома многие тоже были ими раскуплены. Время — сезон. Я прошел деревню из конца в конец — невелика, хоть и разбросана вольготно, — дворов сорок, не больше. И вышел за околицу.
Могучая задастая баба косила там примыкающую к последней избе суховатую луговину. Было жарко. Оводно. Жгучие эти мухи и меня донимали порядочно. А баба вся взопрела, белая кофта темно взмокла, лицо в медном загаре было повязано белой косынкой. Косынка ли эта простецкая остановила меня (и Надя ведь, и та моя первая женщина — медсестра в косынках!), или просто округлая бабья стать, ее одинокость — не знаю. Что-то словно в женщине было знакомое, давно забытое.
Женщина бросила косить. Неожиданно сняла косынку, вытерла ею мокрое лицо, стала поправлять рассыпавшиеся по плечам светлые волосы. Что-то знакомое было в ее обличье. Что? Не понять. Но знакомое. И пока я обдумывал это «знакомое», искал в памяти, не находя, баба сказала с досадой:
— Ну? Чего уставился? Не видал? Помог бы лучше. Запарилась я. Жара какая..
— Помог бы… Да я никогда не косил.
— Эка! — вздохнула она пухлой грудью. — Берись за литовку. Само пойдет. Не получится! Научу. — И усмехнулась полными, недоверчивыми губами.
Поставил чемоданчик. Сбросил этюдник с плеча. Рюкзак снял. Даже с удовольствием. Пошевелил плечами. Подошел к бабе. Поднял косу из травы. Освобожденные плечи и руки были легкими, приятными.
Баба смотрела холодно-насмешливо. Определенно знакомое было лицо! Или — много таких? Расейское, с курносинкой, глаза с холодком, но такие и оттаять могут. Толста, а с фигурой. Крутой и широкий зад — все это отметил за один взгляд.
Примерился к траве. Припомнил, как, видел, косят. И трава с шелестным хрустом стала ложиться полукружьями. Кузнечики сыпались врассыпную. Косил.
А баба неторопливо шла следом. Опять повязывала свою косынку.
— Ничо! Однако, проворный ты… Нормально косишь. Ай приходилось? Хорошо-о… Может, в работники возьму. Пятку у косы… Пятку ниже ставь. Гляди, в кочку носок не воткни! Враз обломишь. Коса-то у меня одна отбита-налажена.
Я молча косил. Хотелось похвастаться перед бабой. Казалось забавным. Вот так просто попал в кабалу. К женщине.