Собрание сочинений в шести томах. Том 2
Шрифт:
— Слушайте, господин Гарднер, — сказала мать сердечно и просто, — у доктора Ганки тяжёлые нервные припадки, во время которых он не сознаёт, что и как он делает. Иначе он бы понял, в какое положение он нас ставит...
— И эти нервные припадки случаются у него тогда, когда он увидит мундир немецкого офицера? — уже без улыбки спросил Гарднер. — Не беспокойтесь, Я вполне понимаю состояние доктора. До свиданья, господа, мы с вами ещё увидимся!
Он вышел из комнаты, высокий, прямой, стройный, и отец даже не догадался его проводить.
Тогда
— Что вы наделали, Ганка! — сказала она глухо. — Что вы только наделали! И к чему всё это!
— А, собака! — вдруг закричал Ганка и кулаком погрозил портьерам. Немецкий шакал! Ты сюда пришёл грабить, срывать с окон занавески!.. Погоди, погоди! Скоро вас!.. Скоро вас всех! — он замолчал, весь дрожа и извиваясь.
Мать встала и тихо погладила его по голове.
Он стоял, закрыв глаза и запрокинув голову, как человек, стремящийся поймать ртом дождевую каплю.
— Бедный! — сказала мать.
Тогда Ганка очнулся, глубоко вздохнул, свёл и развёл руки, посмотрел на мать, на отца и вдруг слабо улыбнулся.
— Бедный! — повторила мать с тихой лаской. — Идёмте, я вас хоть чаем напою. Ланэ теперь в столовой с ума сошёл от страха. А ты, — она взяла меня за плечи, — спать, спать и спать!
Наутро я узнал две новости. Первая: к нам приезжает брат матери, дядя Фридрих, которого я никогда не видел. И вторая, с ней связанная: так как у дяди слабое здоровье, через неделю мы переезжаем на дачу.
А дня через три случилось и самое главное.
Глава четвёртая
И вот как это произошло.
В тот день с утра мать готовилась к переезду и упаковывала фарфор.
Отец сидел в кресле и курил.
Мать несколько раз пыталась с ним заговорить, но на вопросы её он отвечал односложно, а то и совсем не отвечал, ограничиваясь кивком головы; если же приходилось всё-таки говорить, то он болезненно морщился, цедил слова сквозь зубы, да притом ещё так, что и разобрать-то можно было не всё.
А день, как нарочно, выдался ненастный, серенький; шёл мелкий, противный дождик, да и не дождик даже, а просто стоял пронизывающий, неподвижный туман, такой, что сразу же, как мокрая паутина, осаждается на кожу, на лицо и одежду. Листья деревьев, кусты, трава, самое небо даже всё было мокрым, тусклым, как будто вылитым из непрозрачной, тяжёлой массы.
В такие дни отец с утра забирался в халат, надевал туфли, круглую чёрную шапочку и возился с латинскими изданиями классиков. Вот и сейчас у него был томик трагедий Сенеки, но книга лежала на коленях, а он откинулся головой на спинку кресла и закрыл глаза. Лицо у него было утомлённое, невыразительное, нехорошего, землистого цвета.
— Надо будет взять с собой и твои коллекции, — вдруг сказала мать, — вот о чём я думаю всё время! Но как? Ведь это — два таких огромных ящика... Разве попытаться...
Отец сидел по-прежнему молчаливый
Мать поглядела и отставила в сторону чашку.
— Тебе нехорошо, Леон? — спросила она.
— Да! — ответил отец сквозь зубы.
— Может быть, у тебя болит голова?
— Нет! — ответил отец.
Мать вздохнула и снова взялась за фарфор.
— Какая ужасная погода! — сказала она.
Отец молчал.
— Я всё-таки пошлю письменный прибор этому Гарднеру... У нас есть ещё один, простенький, но хороший. Помнишь, тот, что я привезла из Вены? Ну, как же не помнишь? — Отец молчал. — Он так тебе нравился... из чёрного дерева, с перламутровой насечкой! Жалко? Конечно, жалко. Но что же поделаешь, этот всё равно не удержишь.
Отец молчал.
— Леон! — позвала мать.
Отец с недоумением, словно просыпаясь, открыл глаза и посмотрел на мать. Взгляд у него был мутный и нехороший.
— Ну что ты, Леон? — тревожно и ласково спросила мать и, подойдя, положила ему руку на плечо. — Ну? Я с тобой поговорить хочу, а ты...
— Берта! — сказал отец, и голос его раздражённо вздрогнул. — Давай, чтоб не возвращаться, договоримся: делай всё, что тебе угодно, всё, что тебе только угодно, но, пожалуйста, не спрашивай моих советов.
— Почему? — спросила мать.
— А! Ты знаешь, почему! Я тебе уже изложил свою точку зрения. С тех пор, как я узнал, что это нечистое животное вползёт в наш дом, мне всё стало до такой степени противным, что я готов закрыть лицо руками и бежать, бежать куда-нибудь подальше, чтоб только не видеть, не слышать, не дышать с ним одним воздухом, — поднимаешь?
— Ты на меня сердишься, Леон? — спросила мать, помолчав.
— Сердишься! — Отец взмахнул рукой. — Сердишься! Что за никчёмное, бабье понятие! Как будто всё дело только в моём настроении! Я не сержусь, мне просто противно!
— Что тебе противно? — спросила мать.
— Да всё мне противно! — закричал отец и стукнул кулаком по столу. Сенека упал на пол. — Всё! Решительно всё! И ты мне противна, и ты! Потому что ты — мой грубый, практический ум, моё реальное осознание происходящего, как говорит этот трус Ланэ, ты — мой компромисс с совестью. Пойми: я не на тебя сержусь, я себя презираю. Понимаешь ли ты хоть это?
— Леон... — начала мать.
— Худшее я знаю про себя, много худшего. Вот подожди, подожди, — в голосе отца прозвучало какое-то дикое злорадство, он словно был рад своему унижению, — приедет твой людоед, твой уважаемый братец, и мы мирно слышишь, Берта, мирно! — будем говорить о вопросах палеантропологии. Мы ведь с ним коллеги по ремеслу! Он ведь тоже работает в нашей области, и я ему ещё улыбаться буду, вот так же, как ты улыбалась вчера этому прохвосту Гарднеру, когда он плевал в череп синантропа. Я буду скрывать, что знаю про его кровавые подвиги в Австрии и Чехии, где он сыграл в футбол человеческими черепами. Вот что гнусно!