Собрание сочинений. Том 3. Дружба
Шрифт:
— Мужа-то моего на Урал эвакуировали. Под Воронежем его ранили. А ранение у него такое было, что день и ночь криком кричал. В другой комнате ходят, а ему — боль, будто кожу с него снимают, — движения воздуха терпеть не мог. Только тем и спасался, что окутывали его мокрыми простынями, даже во рту воду держал. Вот как!
— Что же у него? — Варя отложила книжку. Мягкий свет, так и лучившийся из ее глаз, погас в задумчивом прищуре ресниц. — Это уже какие-то нервные боли.
— Он и лечится у московских нейрохирургов в госпитале на озере Кисегач. Пишет: лечил его доктор
— Ну уж! — ласково усмехаясь, поддразнила Лариса.
— А чего же ему врать! Так и пишет. Урал — это, мол, тайга, густая, темная, да озера, да горы, опять же деревьями покрытые. А вода в озерах словно стекло: видно, как по дну рыбы ходят, хвостами шевелят! По заливчикам белый песок да камыш. А в камышах уток диких — пропасть. Вот бы куда я поехала со Светланочкой. Посмотрела бы. Светланка у меня бойкая, рыбу удить любит. Везде, бывало, понасует этих крючков. Я боялась пускать ее на Волгу, а там вода прозрачная, тихая.
— Как же нашел тебя муж? — спросила Лариса, у которой сбивчивый рассказ Галиевой вызвал столько мыслей, щемящих сердце.
— Через тетку.
— Значит, поправляется?
— Поправляется. — Галиева весело улыбнулась. — Пишет: «Будем Светланку на доктора учить. Я теперь, пишет, нейрохирурга Михаила Григорьевича навсегда запомнил, а то и не слыхал, что есть на свете нейрохирургия». Аржанов наш — тоже ведь нейрохирург, — как бы между прочим добавила Галиева, переводя взгляд с портрета дочки на Варвару.
Муслима сочувствовала Варе и, заметив внимание к ней со стороны доктора, радовалась. Хороший человек Аржанов. Ученый и простой сердцем. Конечно, Варя еще не может похвалиться образованием, но десятилетка у нее почти есть. То, что Варя якутка, а Аржанов русский, тоже было приятно Галиевой.
Лариса подметила и взгляд Галиевой на Варю, и тон ее, когда она заговорила об Аржанове. Снова мелькнула тоскливая мысль:
«Встретится Галиева со своим мужем… Поженятся Аржанов и Варенька… У них будет счастье, а у меня нет. У них родятся еще дети, а я буду одна. Ведь у Алеши лет через пятнадцать сложится своя жизнь… Пятнадцать лет! Прожить столько времени без любви, без ласки! А я еще не старая буду! Ох, эта война! Не мы ее выдумали, и не наша вина, что мы и сейчас хотим любить и быть любимыми!»
— Что твой муж, пишет? — спросила Галиева Ларису. — Хорошее у тебя звание: женщина-хирург. Здорово это получается, гордо!
Лариса молча, словно не расслышала, встала и забралась на свое место на нарах. Забыться на несколько часов, а там опять — раны, кровь, стоны.
Под берегом появились первые партии пленных. Шли к Волге цепочками румыны в помятых, грязных шинелишках и высоких папахах из овчины, немцы — тоже в летних шинелях, в нелепо больших ботах и эрзац-валенках. Красноармейцы смотрели на пленных с угрюмой неприязнью,
— Туго сдаются в плен, хотя наши самолеты засыпают их листовками, — сказал Коробов, стоявший у входа в блиндаж, накинув на плечи ватник. — Надеются на помощь. А генералу Манштейну под Котельниковой всыпали.
— И здорово всыпали! — отозвался Логунов, тоже вышедший взглянуть на пленных. — Десять дней шел там бой, почти не прекращаясь. Сейчас наши громят их аэродромы. В станицах Тацинской и Морозовской и дальше за кольцом окружения громадные склады зимнего обмундирования: шинели на меху, валенки. А эти тут — налегке…
— Окружены теперь полностью. В районе Среднего Дона их подкрепление тоже отброшено. — Нечаев поглядел вслед фашисту, который отстал было от своих, но, увидев моряка, припустил рысцой. — Ишь как торопится! Покуда дерутся кучей — храбрые. А взять любого в одиночку — размазня. Так, дрянь какая-то!
— Однако ультиматум о сдаче они опять отклонили! И стреляют по нашим парламентерам, — сказал Коробов. — Все ждут чего-то! Но скорее всего тупо повинуются своему фюреру, который решил их угробить тут, но не отступать. Пойдемте, товарищ Логунов, до хаты. Накормим вас гитлеровскими гостинцами.
— Какими? — Платон и не тронулся с места.
Январское солнце пригревало бревна выступавшего над входом наката, блестело в хрупких льдинках подтаявшего сугробчика, наметенного наверху. Небо было синее-синее. Застывший плес реки за освобожденной от врага заводской территорией ослепительно белел, покрытый снегом, а лес в Заволжье вроде уже побурел. Все звало к жизни. Логунов думал в эту минуту о Варе. Не пишет ничего. Только ответила на письмо о смерти Дениса Антоновича и снова молчит. Получил Логунов на днях ответ и от Елены Денисовны…
«Дорогой Платон Артемович! — писала вдова. — Нет у меня таких слов, чтобы выразить свою печаль. Одно скажу: кончилась теперь моя жизнь. Знаю — надо детей растить, знаю — работать надо. Все умом понимаю, а на сердце черным-черно. И печаль эту никаким уговором не снимешь. Чем больше думаешь, тем больше травишь себя. Может, и стерпится со временем, да ведь со временем и смерть придет. Прикинешь этак, и еще тошнее становится…»
«Да, плохое это утешение!» — подумал Платон.
— Что за гостинцы? — переспросил он Коробова.
— Сегодня ночью упала к нам на блиндаж бомба. Ждем — взрыва нет. Оказывается, немецкий транспортный самолет сбросил кассету с начинкой. Как стукнулась — раскрылась, и все вывалилось: шоколад, галеты, консервы…
Гулко разорвался неподалеку снаряд, раскидав мерзлую землю, второй, третий…
— Можно и такой гостинец получить, — хмуро пошутил Нечаев. Яркий день в предвесеннем блеске солнца вызывал в нем печаль, и, как он ни противился ей, она все росла, все жгла его сердце. — Айда вниз, я расскажу, как дрались мои дружки на речке Червленой под хутором Цыбенко. Вчера в штабе двоих оттуда встретил… А транспортных самолетов к окруженным фашисты шлют без конца. Летят и летят, а наши их сбивают да сбивают. Уже несколько сот сбили между Доном и Волгой.