Собрание сочинений. Том 3. Дружба
Шрифт:
— Вот как оно поднялось! — говорил Хижняк, поглядывая на хатенки поселка. — Правильно, пусть уходят, нам тут свободнее будет… — Фельдшер вдруг расцвел улыбкой. — Иван Иванович, гляньте-ка! Кто это?
Иван Иванович огляделся, и на лице его тоже выразилось радостное изумление: по улице шел Логунов, смуглый до черноты, в продранной, выгоревшей от солнца гимнастерке, с грязной повязкой на лбу, неузнаваемый и, однако, с первого взгляда признанный Платон с Каменушки… И он узнал земляков, прихрамывая, поспешил навстречу.
— Явился! Ох, как я рад! — Хижняк
— Здравствуйте! — перебил шумные излияния Хижняка Иван Иванович.
Рукопожатие, которым они обменялись с Логуновым, было по-солдатски крепким.
— Значит, фашисты прорвались на Дону?
— У Вертячего и Калача. — Логунов помолчал, потом сказал с глубокой печалью: — Погиб в Вертячем Никита Бурцев. Не смог он бросить раненых и остался, хотя я звал его с собой. А потом немцы заняли хутор и сожгли госпиталь. На другой день это стало известно всему району: сообщали в наших боевых листках и по радио. Никиту по фамилии не называли, но говорилось о погибших враче-хирурге и фельдшере. Другого, кроме Никиты, там не было.
— Сожгли госпиталь? — Густые с вихорками у переносья брови Ивана Ивановича вскинулись в мучительном недоуменье — уже осведомленный о зверствах врагов, он все еще не мог освоиться с мыслью, что они способны уничтожать раненых. — Ты слышишь, Денис Антонович, что они сделали с госпиталем и Никитой?
— А что им, оголтелым негодяям?! Ползут по нашей земле как зараза! — Хижняк еще ругнулся бы, но от возмущения и жалости у него так перехватило в горле, что глаза затопило слезами.
Он очень любил Никиту и был совершенно потрясен известием о бесчеловечной расправе с ним и ранеными, попавшими в лапы гитлеровцев.
Расстроенный Иван Иванович стоял, расставив ноги, угнув голову, точно бодаться собрался, но взгляд его был не свиреп, а кротко-печален: ему представилось возвращение с Никитой из тайги на Каменушку. Вольно текущая холодная Чажма с говорливыми струями на широких светлых перекатах. Дым костра на лесистом берегу и Никита Бурцев, добрый, отважный юноша с его мечтами о будущем, с его чуткой заботой о своем хирурге, таком незадачливом в личной жизни.
— Ах, черт возьми! Бедный Никита. Да-да-да… Такой молодой и хороший! — Иван Иванович посмотрел на Логунова и угрюмо-отрешенное выражение его сменилось живым участием. — Вы тоже ранены?
— Немножко. На лице пустяки. А вот ногу прострелили, как собака за икру рванула. Сначала надо срочно посмотреть моего товарища. — Логунов помог подняться бойцу, присевшему на куче земли, выброшенной из щели. — Это Ваня Коробов, тоже сибиряк. Мы с ним порядком покружили в степи, пока сюда добрались.
— Ну, я побегу. — Хижняк, не прячась, вытер глаза, еще раз тиснул руку Логунова, сообщил ему номер своей полевой почты и, сразу заспешив, побежал дальше.
— Денис Антонович! — крикнул Логунов, кинувшись за ним. — О Варе
— В Сталинграде она. На переправе.
— На переправе. — Логунов счастливо-взволнованно блеснул глазами — и побледнел: ведь фашисты бомбят теперь Сталинград непрестанно. — Вы ее видели?
— Как же!.. — уклончиво отозвался Хижняк и опять заспешил, крича на ходу: — Ничего, жива-здорова!
Он не смог бы сейчас сообщить Платону, что на свидание с Варей ходил не он, а Иван Иванович.
Проголосовав на дороге, фельдшер перемахнул через борт остановившейся машины и через какой-нибудь час был уже в расположении своей воинской части. Санитары как раз кормили собак, подобранных ими на военных дорогах и в сгоревших поселках для подготовки к санитарной службе. Разномастные Дружки, Шарики и Верные, толкая друг друга, иногда переругиваясь незлобно, наперебой хлебали жидковатый супец из цинкового корыта и деревянных лоханей.
— Ну, чем не свинушки? — почти с умилением сказал большерукий, нескладный солдат, пробиваясь к корыту и вытряхивая из полы затрепанного халата мелко нарезанные куски черствого хлеба.
— Ты хлеб-то положил бы заранее в суп. Оно было бы лучше. — Хижняк поискал взглядом своего выученника, которому дал громкую кличку Джульбарс, и полез в карман за гостинцем. — Ежели тебе дать такую водянистую бурду, тоже небось зачавкаешь. Эх ты, голова-а! — добавил он, отвечая улыбкой на широкую, простодушную улыбку своего санитара. — Нет, братец, собака — самое благороднейшее существо. Помирать она тоже не хочет, от бомбежек вперед нас в щель заскочит, но раз ты вместе с ней тянешь упряжку под обстрелом, она тебя не подведет. — Отдавая припасенную кость бывшему дворовому, а теперь военнообязанному Джульбарсу, грудастому криволапому псу с лихо заломленным ухом над широкой добродушной мордой, Хижняк ласково огладил его и с одолевшей сердце тоской сказал: — Собак тоже крова лишили, изверги!
— Хуже всего бои в голых степях! Ни на повозке, ни на машине не обернешься, — говорил Хижняк вечером на полковом медпункте, куда доставил последнего выхваченного им из-под огня раненого. — Только вот на собаках и возим сейчас. Но тоже невесело: осколки так и свистят. Собачонки приноровились — ползут. А раненому на тележке каково? То ли он живой еще, то ли добитый!
Выйдя из землянки медпункта, Хижняк заботливо и строго оглядел своих санитаров, куривших возле собачьих упряжек под низким навесом крыши.
— Сейчас тронемся обратно, только письмишко жене отправлю, пока не кончилась передышка после атаки. Целые сутки с собой его ношу.
Тоже присев под навесом, фельдшер вынул из нагрудного кармана помятое, уже потертое на сгибе письмо и стал перечитывать неровные, местами расплывшиеся строчки. Потом и порохом пахнет от фронтового послания, но переписывать некогда, не отправлять — нельзя; вдруг стукнет самого лекаря горячим осколком снаряда и не получит от него жена ни ответа, ни привета. А тут какое ни есть письмо, и знает Хижняк, как обрадуется ему Елена Денисовна…