Сочинения
Шрифт:
Не знаю, существует ли загробная жизнь, однако со мной очень часто бывает так: работаю над отцовским архивом и вот забываю какое-то слово или место в тетради, которое ищу, или должна обратиться за помощью к словарю, и… отец неожиданно мне «подсказывает». Или это только игра моего воображения? Я не могу ничего здесь доказать, но знаю (испытывала это не раз), что в день годовщины его смерти, когда я перечитываю его письма и стихи, — он со мной, мы вместе. Я это ощущаю. Я его не совсем потеряла.
Пишу сейчас это под музыку Моцарта. И вижу лицо отца, когда он вместе со мной слушал музыку (кажется, сюиту Баха, не помню точно). Глаза прикрыты, голова слегка откинута назад, и черты лица выражают смесь покоя и… боли. Боли от слишком высокой красоты. В этом было что-то нездешнее, будто бы совершался контакт с небом. Вспоминаю многочисленные его стихи об ангелах. По одному из его рассказов, в детстве, когда он был тяжело болен и даже близок к смерти, ему приснился ангел, должно быть, как образ спасения и надежды. Впрочем, от умилительной поэтической сладости его спасал юмор. В стихах отца появляется «знакомый ангел» [535] , ангел «не сановный, а простой», «обыкновенный» — словом, мало чем отличающийся от нас самих. Это не ангелы прерафаэлитов, с нимбами и золотыми лучами, но, так сказать, вполне
535
Стихотворение «Знакомый ангел в комнату влетел…». Впервые напечатано в «Воле России» (1926, № 3, стр. 49), в составе большой подборки стихов молодых парижских поэтов. В предыдущих своих воспоминаниях об отце А. Бэнишу-Луцкая рассказывает, что, будучи ребенком, он однажды заболел и изо всех сил стремился выздороветь, «чтобы служить своей семье, охранять, «опекать» мать и сестричку. Однажды он молился, просил о выздоровлении и, вероятно, во сне или в полусне увидел белокрылого ангела. Об этом он часто рассказывал и, может, поэтому в его стихах нередко фигурируют ангелы» (Ада Бэнишу-Луцкая, «Служение и Одиночество (Поэт Семен Луцкий)», «Евреи в культуре Русского Зарубежья: Статьи, публикации, мемуары и эссе». Т. IV. 1939–1960 гг. Составитель и издатель М. Пархомовский (Иерусалим, 1995), стр. 262).
Отец вообще обладал тонким чувством юмора. Он умел замечательно подражать знакомым. Мог, например, поцеловать руку смущенной домработнице. Рассмешить нас, подражая крикливо разодетой гостье. Или произносить потешные философские монологи от лица своего родственника философа Л.Шестова [536] , размахивая руками и по-украински превращая «г» в «х» («Спиноза ховорит»). Помню, как однажды (мы в том время скрывались от немцев на юге Франции), его остановил французский полицейский и, просматривая его фальшивые бумаги, стал задавать вопросы, которые могли привести к далеко нешуточным последствиям. Потом, когда «в лицах» он передавал эту сцену, мы долго смеялись, стараясь, правда, не думать о том, что могло бы случиться, не выручи его смекалка и умение мгновенно ориентироваться в обстоятельствах.
536
Мать Сильвии Луцкой, пианистка Мария Исааковна Мандельберг (урожд. Шварцман, 1863–1948), была родной сестрой философа Льва Исааковича Шестова.
Сейчас мне кажется парадоксальным то, что, фактически скрываясь от немцев, мы не жили в какой-то жуткой, угнетенной и подавленной атмосфере. И все это, конечно, благодаря отцу, его неунывающему юмору и оптимизму. Хотя он страшно боялся за нас — свою мать, сестру и меня, как это видно из его письма к М.А. Осоргину: «… холодеюот ужаса, думая о моих трех дорогих женщинах, я чувствую, что начинаю сходить с ума, представляя себе (и так — до жути — реально…), что будет с ними… Но я знаю <…>, что не имею права — ни умереть, ни заболеть, ни сойти с ума, — и я усилием воли (чего это мне стоит!) заставляюсебя не думать, чтобы сохранить себя — для них… Что будет, то будет, не в моей это власти. Но в моей власти — любить, надеяться и верить и крепко (в ежовых рукавицах!) держатьсамого себя… <…> Нахожу в себе силы, только думая о моих бедных женщинах, о моих дорогих друзьях, опираясь о любовь и дружбу, опираясь о Вас…» [537] .
537
Письмо М. А. Осоргину от 11–22 октября 1941 г. Полностью приведено в разделе «Письма».
Об этой силе воли моего отца писал мне литературовед О. Ласунский, почувствовавший ее в его стихах: «Ваш отец действительно достоин большего, чем он как поэт имел при жизни. Это такой редкий случай среди стихотворцев, когда автор требователен к себе до изнеможения».
Могу свидетельствовать, что эта требовательность проявлялась у него во всем. В 1947 году я и мой муж Давид совершили репатриацию в Палестину (мы сделали это нелегально, так как въезд сюда евреев был запрещен). Знаменитый ныне «Exodus», на котором мы плыли, был захвачен и сильно поврежден англичанами, а нас, погруженных на тюремные судна «Liberty ships» (не правда ли, иронически звучит?), вернули вновь во Францию. Отец, узнавший об этом, бросился нас разыскивать. В гавани Порт-дэ-Бук, где стояли эти самые «Liberty», он целые дни проводил в розысках, а ночью спал на столе в bistro. Он утешал и ободрял родителей других молодых людей, которые вместе с нами плыли на «Exodus’e». В конце концов, прячась под ящиком моторной лодки, отец как-то сумел подплыть довольно близко к пароходу «Empire Rival», где я находилась (это, правда, была только разведка), а затем, в качестве грузчика таская тяжеленные мешки с провиантом, он оказался на самом нашем судне. Вот как он сам пишет об этом: «С утра я провел весь день полуголым на берегу, стараясь покрыть загаром мое бледное «интеллигентское» тело. Потом, одетый подходящим оборванцем, я стал перетаскивать на баржу ящики, перепачканные грязью, и двухпудовые мешки с провиантом. Затем уселся в другими грузчиками в баржу. Рядом со мной сидел какой-то господин в штатском и как будто не обращал никакого внимания на происходящее. Я побаивался его, ибо знал, что на барже должен быть комиссар полиции и что я ничем не должен выдавать себя… И вот мы уже около Empire Ravel, и какие-то шаткие сходни из веревок и досок уже ждут грузчиков… Я поднял глаза и увидел на борту парохода мою дочь с мужем и всю группу из Лярош. Все они были смертельно бледны. Они увидели меня и молчали. Молчал и я, ибо таков был наказ… И вдруг мой сосед-француз обратился ко мне: «Ты видишь твою дочь?» «Да, вижу», — ответил я, смущенный тем, что он меня уже разоблачил. — «Ну, и что же, чего ж ты ждешь, чтоб с ней поговорить? Иди туда, черт тебя возьми!» Тогда я вскочил с места и крикнул дочери по-французски: «Ну как, ты довольна твоим свадебным путешествием?!» — «Да, папа! — ответила она. — И если бы нужно было все начать снова, я начала бы!» — и вся группа из Лярош устроила мне нечто вроде овации. Мне дали небольшой деревянный ящик с красным крестом с медикаментами и сказали: «Подымись на борт и передай им». И я стал карабкаться по этим шатким сходням, стараясь не свалиться в море» [538] .
538
См.:
И вновь я возвращаюсь в свое детство. Вспоминается, как отец наряжался Дедом Морозом. Таков был неизменный ритуал во французских семьях, и меня не хотели лишать этой детской радости. Родители всегда были единодушны в вопросах моего воспитания, как впрочем и в других серьезных вопросах, и желали (как мне сегодня кажется, ошибались в этом), чтобы во мне, наперекор каждодневному быту, сохранялась вера в волшебную, феерическую реальность. В этом было что-то детское, очаровательно-наивное, парадоксально сочетавшее силу и слабость их характеров. «Жизнь прекрасна, — писал мне позднее отец. — Жизнь твоя впереди, и все будет у тебя <…> Цель жизни в том, чтобы стать человеком — чистым и стойким, свободным и честным, стремящимся к справедливости и к счастью людей. Цель жизни — добро, даже то маленькое добро и те маленькие «дела», что можно делать вокруг себя. Счастье жизни — творить и произведения искусства, и душу близкого человека, И свою собственную душу, самого себя творить».
В самый ужасный день моей жизни, совпавший, рождения моего рождения, незадолго до того, как нас известили о гибели моего старшего сына [539] , он подарил мне машинописную рукопись «Одиночества» с надписью: «Моей девочке, от папы, 28.X.73, в этот счастливый день (до 120)» [540] .
Когда во время оккупации немцами Франции, вишисткие власти велели всем евреям зарегистрироваться в комиссариате, отец сказал, что «мы сделаем это с гордостью и будем высоко держать голову». Но когда стали приходить сообщения о физическом истреблении евреев, мне пришлось отправиться к нему в Лион и пригрозить тем, что я тоже не спрячусь, если не спрячется он. Только благодаря этой угрозе, удалось уговорить его перебраться в итальянскую зону, где преследование евреев ощущалось меньше [541] . Через несколько дней после нашего отъезда его пришли арестовывать, но, он, к счастью, находился уже далеко.
539
Сын А. Бэнишу-Луцкой, Иммануэль, погиб 14 октября 1973 г. в войне Судного дня.
540
«Одиночество» — сборник стихов С.Луцкого (Париж, 1974). 28 октября 1973 г., в день пятидесятилетия дочери, Луцкий и его сестра Флора приехали в Израиль. На следующий день пришло известие о гибели Иммануэля, см. об этом в письме Луцкого В. Андрееву от 19 декабря 1973 г. (публикуется в настоящем издании).
541
Речь идет о юго-востоке Франции (Приморские Альпы, Ницца), который был оккупирован итальянскими войсками. Так, в частности, под контролем итальянцев находился город Грасс, где на вилле Жаннет жил в это время И. Бунин.
Даже будучи преследуемым и гонимым, отец не терял своего оптимизма и веры в добро. Именно в самые жуткие годы фашизма, когда над еврейством нависла угроза едва ли не поголовного истребления и когда многие другие думали только о личном спасении, он приступил к созданию нового движения, которое назвал «Религией сердца». Поначалу он и меня увлек своими идеями, но так случилось, что я, к его разочарованию, прибилась к другому лагерю — евреев, мечтавших о создании своей страны. Отец проявил себя, однако, как истинный масон, для кого терпимость была не пустым словом. Он отнесся к моей «измене» с пониманием, а после событий с «Exodus’om» начал сочувствовать сионизму, о чем свидетельствует, например, его письмо Т. А. Осоргиной (17.XI.48): «Вы пишете: «Вы теперь совершенно погрузились в еврейские дела», — такая фраза была уже у Вас в другом письме, и в ней я чувствую некоторое осуждение… <…> Милый друг, скажите по совести, какими иными делами могу я сейчас увлекаться? Французскими? Русскими? И те и другие интересуют меня, но я в них никакого действенного участия принимать не могу <…> Иное дело «еврейские дела». Строится молодая община, и в этом строительстве я могу быть реально полезным. Строительство это захватывающе интересно. Если бы Вы видели в Палестине то, что видел я, или послушали мой доклад (в Обществе русско-евр<ейской> интелл<игенции> 3/XI), то согласились бы со мной. Вы знаете — я не сионист, никогда им не был и не буду. <…> Я продолжаю не быть «националистом», но сейчас вопрос еврейской независимости есть вопрос не теоретический, а практический и неотложный. И поэтому я так «вложился» в евр<ейские> дела и мечтаю потом переехать в Палестину, чтобы помочь строить страну…» [542] .
542
Полностью приведено в разделе «Письма».
Много замечательных качеств было у моего отца. Талантливый поэт и инженер (в свое время построивший самый быстрый в Европе паровоз), он раньше всего был человеком. И еще об одной, возможно, самой характерной черте его личности — о скромности, я хотела бы здесь упомянуть. Он мало говорил о своих успехах даже домашним. Есть вещи, о которых я узнала довольно поздно, и не от него. Например, мой муж рассказал мне, что отец сопротивлялся, чтобы статья о нем как о крупном французском инженере была включена в словарь Larousse, — лишь после долгих объяснений его удалось убедить в этом. Он не любил хвастать, был чересчур самокритичен. Любил друзей и был предан им как родным людям. В сохранившемся фрагменте письма М. А. Осоргину от 21 сентября 1941 г. он писал: «Подумайте, что мне, чтобы жить (вернее выжить), надо знать, что у меня, кроме семьи, есть близкие люди, для которых я что-то могу сделать (это, конечно, эгоизм, но я цепляюсь за жизнь и ищу, ради чего жить)».
Не могу не сказать о последних днях его жизни.
Я приехала в Париж, куда меня вызвали родственники, потому что отец был близок к смерти. Перед этим он побывал со своей сестрой на курорте, откуда написал мне в Израиль несколько слов. Было ясно по всему, что чувствовал он себя плохо и все более и более слабел. Накануне моего приезда в Париж они вернулись домой. Отец уже почти ничего не ел и не пил. Когда я вошла в его комнату, он лежал в кровати на правом боку, повернувшись к стене. Подойдя к нему и наклонившись и еще не зная, узнает ли он меня, я сказала, что он самый любимый отец на свете, и услышала в ответ: «А ты самая любимая дочь». И я успокоилась, зная, что он узнал меня. Его последние часы дома были по-настоящему геройскими. Потом пришлось привезти его в клинику. Когда его выносили из квартиры он, конечно, знал, что уже сюда не вернется.