Сокровища Аба-Туры
Шрифт:
— Купляйте девку! Не сопата, не горбата, животом не надорвата. Мало ест, много работы работает.
— Девка хороша, ан в карманах — ни гроша! — вздохнул Куренной. — А парнишонок-то тошшой. Зовсим зморил его старой змий. — И, понизив голос, толкнул Деку в бок:
— А что, можа, купим у колмака девку? За два огляда. Как, Хведор, а? Скильки можно тут обходиться без уходу да без ласки? Задичали мы без бабьего присмотру, обносились да обтрепались, завшивели. Казак, известное дело, токмо саблей махать горазд. А баба, она и обстирает, и обошьет, ну и вообче… К тому ж старому девка эта без надобности, а нам
— Нельзя! — досадливо отмахнулся Дека. — На торгу воевода запретил. Ежли б в улусе — другой сказ.
Недолго поторговавшись, девку с малым забрал посельщик Сила Костянтинов с Ближних Выселок. Посельщик с зюнгаром срядились на пятнадцати ефимках, горсти бус и конских путах за обоих. Новый хозяин взял в руку концы цепочек, сковывавших невольных, — повел новокупных рабов к себе на Выселки. Но, отойдя насколько шагов, остановился:
— Как девку-то кличут?
Зюнгар недоуменно пожал плечами.
— Оне своих вечных людей [71] по именам не кличут, — объяснил кто-то. — Мужиков зовут «Эй, кем!» — «Эй, как тебя!» — значит. А баб оне всех подряд зовут «херээжок» — «ненужная», значит.
— Ничего. У меня на подворье и ненужная сгодится, — подмигнул Сила казакам и повел невольников, а мальчонку потрепал по шее по-свойски:
— Не робь!
На солнечном угреве, подле важни, компания пьяных мужиков увещевала пьяного же посельщика Степана Кудрю:
— Стяпан, мил-друг, не ярься! — бабьим голосом плаксиво уговаривал Кудрю лохматый мужичонка. Мокрое, как перезимовавшая в тепле репа, лицо посельщика венчал свежий фонарь, огромная борода свалялась клоками. В распахнутом вороте рубахи — потная грудь, косо перечеркнутая грязным гайтаном креста.
71
Вечной человек — раб.
Кудря куражился, вращая бычьими глазами:
— Не булгачь ты мине, говорю я тибе, а то я хужее исделаю.
Толпа кафтанов и однорядок туго ворочалась, дыша потом и самогонным.
— Дикует, мякинное брюхо! Без куражу не могет, как дурак без тумаков, — выругался Дека.
Пятидесятник длинно сплюнул мимо Кудриной бороды:
— Экий страшок, прости осподи! Рассупонился… Уродится же урод такой, как есть чучело. Его бы на пользу царю обратить. В казаки поверстать: пущай бы на кыргыз первым в драки ходил. Кыргыз от его рожи в един миг кондрашка бы хватила. А он, дурак, из своей такой рожи пользы извлечь не могет.
Важно, сытой утицей плыла меж рядами воеводиха с братом, от пьянства опухшим. Лицо у воеводихи толстое, мясницкое, тело — студенистое. За глаза ее в Кузнецке звали Растопырихой. Когда и кому первому пришло в голову назвать ее так — никто не помнил, только прозвище прилипло к ней крепко. Брякнул, видно, бойкий чей-то язык: «Растопыриха» — и пошло, покатило, поехало: Растопыриха да Растопыриха. Воеводихой-то меж собой ее уже никто и не называл. Языку острому казацкому, известное дело, чем чудней, тем и милей.
Брат Растопырихи, раздувая китайские усы, крутил головой по сторонам, икал и говорил:
— Это что?.. Это зачем?..
С каждым годом Кузнецкие торги
Подходили служилые, завязывался разговор. Русские слова вперемежку с татарскими, смех да прибаутки неслись с реки. Кузнецы потчевали служилых расколоткой — хариусом мороженым, палкой отбитым и ломтями наструганным. Служилые угощали кузнецких людей щепотями табун-травы, самогонным, скудными ломтями хлебушка привозного драгоценного. Татарове табун-траву брали, кто за щеку клал, кто трубку раскуривал. От самогонного же на реке делалось шумно, и татарская гостьба заканчивалась обыкновенно в самом остроге, в казачьих избах. Татары заходили в избу с детской робостью, усаживались прямо на пол, оглядываясь вокруг с тем торжественно-боязливым любопытством, которое испытывают дети, впервые попав в храм божий. Не сразу и не вдруг сознание улусного человека принимало русский избяной уют, ко многому в быте русичей татарам еще предстояло привыкнуть, притереться. Но уже сделан был первый, несмелый шаг от улусной вековечной дикости к жизни иной, не знакомой.
В ответ на гостеприимство кузнецы приглашали служилых, как старых танышей-приятелей, к себе в аилы — араковать.
Не торгом единым притягивал к себе Кузнецк. Уходя, кузнецы разносили по аилам угорья нечто большее, чем платки и бусы: русские слова, русскую сноровку, рукомесло работного человека. Новая жизнь врывалась в улусный быт, ломая устои, веками сложившиеся. Не любовь к татарам привела воевод царских на землю кузнецких людей, не в целях просвещения темных ясачных монархи ссылали сюда лучшие умы России. Но так уж получалось, что торопясь объясачить кузнецких людей, царизм, сам того не ведая, ускорял сближение их с великой нацией.
Здесь, на торгах, инородец впервые постигал всепроникающее могущество денег. Из Кузнецка по улусам растекались копейки с изображением всадника с копьем (потому и названа «копейка»), отсюда начинали долгий путь в Монголию и Китай иноземные ефимки «с признаком» — с русским штемпелем поверх латыни.
И уже не как-нибудь — Аба-Турой звали Кузнецк в абинских улусах. По-татарски означало это слово «отечество». Несравненно спокойней было за широкой спиной Аба-Туры. Кузнецк, хотя и медленно, разрастался из года в год, становился силой. Все трудней было ближним князцам противостоять ему.
Чаще других наезжал в Кузнецк абинский паштык Базаяк. С казаками он общался достаточно, чтобы перенять некоторые их обычаи, и даже языком их овладел, но почти не утратил первобытной своей живописности. Обретя нового, христианского, бога, выкрест Базаяк и своих татарских божков не обижал и молился им тайком от отца Анкудима.
Лицо Базаяка было рябым, со следами перенесенной когда-то «корявой болезни» — оспы. Многие абинцы переболели ею. По аилам часто встречались кривые, а то и вовсе ослепшие после оспы.