Солнце и кошка
Шрифт:
В глубине двора, возле гаражей, он отыскал подходящую проволоку, тонкую и жесткую, отломил конец и, подобрав пару камней, завернул в беседку. Здесь он расположился, на узенькой скамеечке, обегающей беседку по кругу. Откинулся спиной на перильце с выломанными зубьями решетки, с наслаждением вытянул сладко занывшие ноги. Взгляд его уткнулся в деревянный столб, один из четырех, подпирающих крышу. Она была собрана из легких планок, столбы же под ней — несоразмерной толщины и мощи, не столбы, а столпы, с глубоко врезанными ножом похабными рисунками и надписями. Весной их густо закрашивали, заливали суриком, но надписи не исчезали при этом, напротив, под слоем краски обретали вид каких-то древних, чуть ли не ассирийских каких-нибудь, от века существующих письмен, эдаких «законов Хаммураппи»...
Тут, на
Как-то раз он не выдержал:
— Зачем ты?.. Ведь она тебе — мать!..
Что-то такое, что-то в этом примерно роде сказал он Костылю, и гогот в беседке оборвался, замер... Был поздний вечер, густая темнота наполняла беседку — по вечерам здесь, у гаражей, всегда бывало темно — и во мраке, словно две сигареты при затяжке, дикими белыми огоньками вспыхнули у Костыля глаза.
Он успел произнести всего несколько слов, точнее— пробормотал, просипел их через силу, потому что Андрей кинулся к нему, стиснул на горле воротник и сжимал все туже, скажи Костыль еще слово — и он бы его задушил...
Кое-как их разняли, растащили, Алик-Американец с трудом расцепил пальцы Андрея, оторвал от воротника.
— А ты — бешеный....— удивился он.— Во дает, Отрок-то наш!..
Костыль в темноте долго отхаркивался, растирал шею, компания веселилась, потешаясь над ним. Андрей молчал. Он сделал то, что должен был сделать, но — странно — героем себя не ощущал. Напротив, какое-то щемящее чувство вины перед Костылем возникало у него всякий раз, когда ему встречалась во дворе мать Костыля — такая же, как он, длинная, тощая, с нездоровым, серым лицом и выщипанными в ниточку бровями... Все успели забыть о той истории, пожалуй, и сам Костыль тоже, но Андрею она не забывалась, он искал случая чем-то загладить свою вину. И рад был, когда случай такой нечаянно подвернулся.
Во Дворце спорта, в фойе, открыли городскую выставку детского рисунка. Шел чемпионат по боксу, в перерывах узкое пространство между стендами захлестывала плотная толпа. Распаленные схватками на ринге, болельщики с азартом обсуждали проведенные раунды, спорили, строили прогнозы, какие-то гривастые девицы протискивались к сувенирным столикам, школьники выменивали спортивные значки... Андрей, потный от стыда, стоял рядом со своим стендом. Никому здесь не было дела до их акварелей, рисунков... Правда, он замечал: иные лица, вынырнув из круговорота, светлели, как будто на них внезапно падал яркий солнечный луч — и не исчезал, они уносили его с собой. Но таких было мало. Какой-то старик, сухопарый, высокий, величественный, как памятник, произнес громко, ни к кому не обращаясь:
— Что это — клен, ясень, дуб?.. В прежние времена живописцам полагалось знать ботанику!
И отошел, опираясь на трость со старинным, из желтоватой слоновой кости, резным набалдашником.
Выждав, пока толпа схлынет — ударил гонг — перед Андреем остановился мужчина средних лет, коренастый, упитанный, с курчавыми бачками на сытых щеках. Говорил он значительно, немного в нос, разглядывая Андрея с покровительственным интересом. Коллекционер,— отрекомендовался он.— Собирает медали — насчитывается около двух тысяч — и детские рисунки. А также — но это между прочим — ошейники для собак, попадаются крайне любопытные, удивительные экземпляры, Андрей при желании может на них
— Я заплачу,— сказал он.— Краски, развлечения, билеты в кино — для всего нужны деньги, я понимаю... Хотите пять рублей?
Под его уверенным, наглым взглядом в упор Андрей растерялся, пробормотал что-то невнятное:
— «Хоккеисты»?.. За пять рублей?..
— Это не так мало... Ио мы поладим...
— Купите лучше ошейник, еще один, для коллекции....
Тут же, на глазах у коллекционера — несмотря на «экспрессион» и респектабельные бачки, глаза у него были жуликоватые, прохиндейские — Андрей содрал со стенда, помяв даже немного в спешке, «Хоккеистов» и отдал обалдевшему от радости мальчугану, который вертелся возле, дожидаясь, пока из буфета вернется отец. Свою награду — диплом участника выставки — Андрей разорвал и сунул в урну, затолкал в груду бумаги, папиросных коробок, стаканчиков от газировки и мороженого. С этим покончено, решил он, в студию больше — ни ногой...
Зато во дворе — здесь тоже знали о выставке — Андрея встретил ухмыляющийся Алик-Американец.
— Слушай, Отрок... Ты бы, чем для Третьяковки стараться, на майке мне что-нибудь изобразил!
Ребята, окружив их, заржали.
Он стоял, с папкой, где лежали его рисунки,— один. Драки он не боялся, но насмешки не задевали, не трогали, ему было теперь все равно...
— Изображу,— отозвался он вяло,— были бы краски.
Краски нашлись —- несмываемые, нелиняющие, Алькина мать работала в быткомбинате, в красильном цеху, ее упросили... И Андрей рисовал — на выбор: кому пальму с попугаем, кому танец скелетов, кому волка из мультика «Ну, погоди!» Рисовал с отчаяньем, злостью, но вскоре и сам увлекся — до того ребята ходили гордые, счастливые, в расписных своих майках, на зависть окрестным дворам!.. Альке нарисовал он, конечно же, битлов. Ну, битлов — не битлов, а что-то, во всяком случае, волосатое, неистовое, с гитарой — Алька хвастался потом, будто бы эту майку привез ему с последней всемирной Олимпиады один всемирно известный спортсмен, и ему верили. Костылю же Андрей скопировал головку ботичеллиевой Венеры... Не очень, правда, удачно, трикотаж — не холст, он промаялся весь день... Зато Костыль остался доволен. Венеру он принял за новую кинозвезду.
В общем-то, если разобраться, ребята у них во дворе были ничего, не лучше, но и не хуже других, обыкновенные ребята, жить с ними можно, хотя у каждого из них была своя жизнь, как и у него, у Андрея — своя.
И сейчас, когда он сидел в пустой, замусоренной окурками и битым бутылочным стеклом беседке, один, посреди просторного двора, лишь по краям, возле домов, оживленного в этот час, когда жильцы, нагруженные после работы раздутыми сумками и сетками, торопятся нырнуть в свои подъезды,— когда он так сидел, блаженно вытянув ноги, стараясь не думать о возвращении домой и радуясь внезапно возникшей отсрочке,— когда он сидел так, уставясь глазами на «законы Хаммураппи», вырезанные на покрашенном суриком столбе,— Андрею неожиданно пришло в голову, что все, о чем доводилось ему слышать когда-то в этой беседке — даже если это и было хотя бы отчасти правдой,— все равно не имеет, не может иметь никакого отношения к его жизни, его семье. Там, у других, с другими — это могло быть. Но не у него. Не у них...
Он не спеша переставил скобы — из своего портфеля в Иринкин, а в свой приладил выгнутую камнями проволоку. И когда с обоими портфелями было покончено, когда он тряхнул ими, а потом даже раскрутил над головой, проверяя, крепко ли держат ручки, ему снова подумалось, что все будет хорошо. Так, безо всякой ясной, определенной мысли бубенчиком звякнула у него где-то в душе надежда на это...
Но когда он решил, что Иринке надо занести портфель и извиниться, когда от этого портфеля, как бы разматываясь в обратном направлении, мысли вернули его, через идиотский спор у автобуса, к кинотеатру и рыжей «деголлевке», все внутри у него вновь померкло, опустилось, и во рту он почувствовал кислый привкус страха перед тем, как он сейчас войдет к себе в дом...