Солнце сияло
Шрифт:
И вот что я вывел для себя в те сеансы чернильного галлюцинирования на чем продолжаю стоять и сейчас.
Желание свободы — это совсем не человеческое желание. Хотя бы потому, что человек не знает, что такое свобода. Конечно, с точки зрения сидящего в тюрьме, свобода — это мир, находящийся за стенами тюрьмы, но, выйдя из нее, он вовсе не оказывается свободен. Человеческие отношения — это та же тюрьма, только ее стены лишены материальности. Человек огорожен запретами со всех сторон, ограничен чужой волей, традициями, сложившимися правилами — и выхода из этой
Желание свободы, пришел я к выводу, дано человеку той высшей волей, которой сотворено все сущее. Дано для того, чтобы человек прорвался к себе, задуманному этой волей. Осуществился согласно ее замыслу. Стал тем, кем ему назначено быть.
Похихикивая, я бы выразил это так: желание свободы — все, сама свобода — ничто. Свобода в обычном понимании есть лишь у того, кто подобно Робинзону Крузо заброшен на необитаемый остров. Но что ему тогда делать с такой свободой? Эта свобода лишает его жизнь всякого смысла и цели.
Иначе говоря, свобода не вовне, а внутри человека. Он может обрести ее только там, в себе. Если исполнит вложенный в него замысел. Исполненный замысел — вот что такое свобода, и тут ее пределы: в границах вложенного в человека высшей волей намерения о нем.
Должен заметить, все эти размышления не были для меня предметом голой абстракции. Дело в том, что месяцы, последовавшие за нашим разговором с Ловцом, когда он объявил, что «не тянет», я занимался вещами, никак не входившими в замысел обо мне. Я организовывал с Леней Финько собственный рекламный бизнес. Ездил по всяким конторам, регистрируя фирму, выпрашивал подписи, печати, писал и переделывал устав, писал и переделывал бизнес-планы и вдоволь настоялся к разным начальникам, ведавшим сдачей в аренду квадратных метров.
Леня не делал ничего, он ходил в Измайловский парк кататься на лыжах. На Багамы, как собирался, он съездил и снова стал гонять на роликах, а только лег снег — вот встал на лыжи. Денег, хотя мы оба значились учредителями, Леня мне на все наши организационные дела тоже не давал. Я выдавливал из него частями — Франклин за Франклином — долг, и это считалось его взносом. «Только по дружбе, ей-богу, — говорил он в очередной раз, отдавая мне моего Франклина. — Мне это все сто лет не нужно, я еще гуляю».
О том, что деньги у него сгорели в банке и гулять ему не на что, я не напоминал. Я нуждался в Лене. Я знал, как склепать сценарий, снять клип, отмонтировать, а найти клиентов, разогреть их, ублаготворить, не говоря о финансах, — это все было для меня темный лес.
Боря Сорока, когда я рассказал ему, что мы с Леней затеваем агентство, покрутил пальцем у виска:
— Тронулись?
Сам он со своим компаньоном, ведавшим в их агентстве вопросами, требовавшими силовых решений, месяца через два после дефолта свалил из Стакана, снял — все с тем же компаньоном — неподалеку от метро «Преображенская» подвал, и они занялись торговлей радиотехникой.
— Почему это тронулись? — не без чувства уязвленности спросил я.
— Потому что реклама теперь —
Я и сам боялся того же. Но никакого другого дела, чтобы кормиться, я для себя не видел. Я надеялся на фарт. Что Бог не выдаст, а свинья не съест. О рекламе на телевидении я не мечтал. Листовки, буклеты, плакаты — я ставил на такую дешевенькую рекламу. Мне теперь, кстати, зарабатывая на хлеб, предстояло постоянно держать в уме, что заработанный кусок принадлежит мне лишь частью, а другая часть — сына: незадолго перед Новым годом, как тому в соответствии с законами природы и должно было случиться, я стал отцом мальчик родился весом три килограмма, восемьсот семьдесят граммов и ростом пятьдесят три сантиметра.
К концу апреля, когда у меня раздался звонок Ловца, мы с Леней уже подсчитывали первые дивиденды. Леня наконец накатался на лыжах и подключился — появившиеся заказчики были его заслугой. А уж я сидел за компьютером, сочинял и рисовал, обзванивал типографии, ездил по ним, подписывал договора, давал привычной рукой на лапу, чтобы занизить в договоре официальную сумму. Мы двое да еще приходящий раз в неделю бухгалтер и были всем агентством, но оно заработало — машина покатилась.
— Могу я вас попросить о дружеской услуге? — проговорил Ловец после взаимного обмена неизбежными дежурными фразами о самочувствии и состоянии дел.
Мог ли он попросить меня о дружеской услуге. Еще как мог, я бы не отказал, о чем бы он ни попросил. Если только речь не шла об убийстве.
Дружеская услуга состояла в том, что я должен был слетать на пару дней в западносибирский город Томск и полюбоваться там в местном клубе под названием «Зрелищный центр «Аэлита» некой певичкой по имени Долли. Вообще ее звали Наташей, Долли — это было ее сценическое имя, и пела она в группе, имевшей еще более аппетитное название: «Spring girls» — что по-русски значило то ли «Весенние девушки», то ли «Девушки-роднички», а может быть, и «Девушки-пружинки».
— Мне нужно, чтобы вы оценили ее беспристрастным взглядом, — сказал он. — Как певицу, я имею в виду.
— А у вас пристрастный? — спросил я.
Он помолчал.
— То-то и оно, — сказал он затем, и я больше не решился спросить его ни о чем.
В аэропорт Ловец повез меня сам на своей серой «Вольво». После регистрации, ожидая посадки, мы взяли в буфете по коньяку, по чашке кофе, и, когда мы сидели тут, он наконец объяснил мне, в чем дело, — вернее, прояснил и без того очевидное.
Не знаю, что он делал в Томске. Вероятней всего, ездил по каким-то своим коммерческим надобностям. Не знаю, насколько успешной была его поездка, но главным ее итогом оказалось то, что он встретил Долли-Наташу. У него горели глаза и садился голос, когда он говорил о ней.
— Я бы не хотел пролететь, — сказал он, глядя на меня этим своим незнакомым мне прежде, горящим взглядом.
— В каком смысле «пролететь»? — спросил я.
— В прямом. В обычном. В каком еще? Я хочу быть уверенным в ней.