Соломенная Сторожка (Две связки писем)
Шрифт:
Полковник генерального штаба Бельцов два лета кряду работал на Ангаре, производил изыскания, занимался промерами, Сибирский отдел Географического общества помогал ему и людьми и средствами.
Бельцов был корректен, щеголеват. Еще обер-офицером приехал он в Восточную Сибирь, давно бы, кажется, расстегнись, а повстречайте-ка на Пестеревской или Большой, так и пахнёт Михайловским манежем в час развода петербургских караулов. Но вы промахнулись бы, приняв полковника за столичную штучку военной фабрикации. И первым бы вас осадил Щапов. «Наш Бельцов честнейший и добрейший, – повторял он. – Недаром в прежние-то годы пользовался сердечной приязнью Тараса Шевченки».
Добрейший и честнейший
А Щапов приложил все это к нумеру журнала «Морской сборник», где была обширная статья об ангарских порогах. И прибавил выпуск «Известий» Сибирского отдела Географического общества с описанием ученой экскурсии в пятьсот сорок верст от Иркутска вниз по Ангаре. Сказал Лопатину строго: «Просвещайтесь, сударь. Ангара шутки не шутит». Закладками было заложено, отчеркнуто щаповским карандашом: «Малейшая оплошность или неловкость лоцмана увлекают судно либо на камни порога, либо на прибрежную гряду»; «Долгий порог сперт отвесными утесами, наполнен острыми камнями, имеет крутой склон протяженностью в 7 верст, которые суда сплывают всего-навсего за девять минут»; «Чтобы свободно проходить пороги и чтобы удобно в них управляться и поворачиваться, суда не должны быть слишком велики».
Не слишком велики, это уж точно. «Муравьеву-Амурскому» там и не поворотиться. Ступай к Троицкому перевозу – зри, как отчаливают в тысячеверстный путь баржи-паузки.
Уже отслужены молебны о путешествующих. И уже пред домашними образами поставлен каравай, стоять ему до возвращенья кормильцев к семейным очагам. А теперь здесь, на берегу Ангары, быстро и широко, гибельно и весело несущей свои холодные, в солнечных искрах воды, здесь, у Троицкого перевоза, под высоким голубым небом с белыми кучевыми облаками, вершатся проводы – без шуток и прибауток, без куража во хмелю, серьезные, истовые, торжественные. Сосредоточенность, родственная той, что ложится на душу перед тяжким ратным делом, владеет бородатыми лоцманами в татарских халатах, отороченных на лацканах заячьим мехом или лисьим, владеет артельщиками в малахаях распояскою, их домочадцами и даже теми, кто любопытствует вчуже.
Все это вместе – искры холодной реки, свежий ветер, дальний блеск куполов, высокое небо и облака, тяжелое колыханье паузков с грузом в тысячи пудов, плеск и гульканье воды, сдержанный говор и вздохи, лоцманы, рабочие-артельщики, бабы, ребятишки, – все это вместе поднимало в душе Лопатина щемящее и светлое чувство кровного (ему мелькало: «химического») родства с тем, что есть отчизна, как начало и конец, исток и устье твоего «я».
А лоцманы уже снимают шапки, артельщики уже поднялись в рост на своих паузках, толпа, умолкая, обнажает головы. И вот уж голоса лоцманов, протяжные, носовые, словно на клиросе, словно из отошедших времен, из других веков, голоса лоцманов выводят протяжно:
– Слуша-а-а-ай, братья… Господи-и-и-и И-и-и-исусе-е-е, сыне бо-о-о-жий, помилуй на-а-ас…
И единою грудью, все, кто есть, и на паузках, и на берегу, и Герман тоже: «Аминь!»
Опять тишина, только плеск, гульканье, скрип деревянных бортов. Опять тишина глубокая, но теперь уж краткая, потому что нечего, братцы, медлить, глаза страшатся, да руки делают. И руки выбирают якоря-кошки, разбирают весла, сжимают верех-руль. Тронулись, пошли, поехали. Путь добрый, путь чистый. И верно, чистый, плыви хоть ночью. Но потом…
Вот это-то «потом» и не выходило из головы. Сколь ни пялься на карту полковника Бельцова, не угадаешь, какая тебе выпадет карта. «Народная молва считает их семьдесят
Риск полки водит? Но, не желая пропасть, не поступай напропалую. Тише едешь, дальше будешь. И вот едешь на «всенощную», как ревизоры Контрольной палаты называют компанейскую рыбалку.
Там и сям ярко горят сосновые шишки, заменяя шлюпочные фонари. И просторно, и высоко, и свежо. Тихо шлепая веслами, подходит, подплывает записной рыболов, большое пухлое лицо розовеет в отсветах горящих шишек, в глазах колючая настороженность, но вовсе не жандармская, не потому вовсе, что тебе, поднадзорному, воспрещены ночные отлучки из дому, а оттого, что непереносимо господину Купенкову, ежели новичок уловом богаче. Но слава те, господи, не богаче, куда ему… И Купенков распускает губы в довольной улыбке. Он великодушен: я вам сейчас объясню, как это делается у нас, сибиряков… Лопатин слушает, благодарит, поддакивает. И думает: «Попривыкни-ка к моим ночным бдениям, попривыкни». И они оба смеются. Отчего бы и не посмеяться? Рыбалить не в пример веселее, нежели помирать со скуки на допросах. Долго потом слышно, как шлепают весла – уходит подполковник в ночь, в туман, в свои заветные, только ему ведомые речные уголки.
Но и тайны служебные он бережет. Ах, дорого дал бы ты за них, господин Лопатин. Да ты вот, братец, хоть и кандидат университета, хоть и вояжировал в парижи-лондоны, хоть и числишь меня, честного служаку, по ведомству олухов царя небесного, а того и не чуешь, какая острога занесена над твоей бедовой головушкой. А на реке-то, на реке, до чего хорошо на реке – и тихо, и просторно, и высоко, и свежо, шишки горят и потрескивают, рыба снулая на дне лодки. Главное ведь – совесть чистая, вот что главное, чистая совесть. Кости ты нас, братец Герман, не кости, а заарестуем-то мы тебя с чистой совестью.
Ни дорого, ни дешево не дал Лопатин за эту служебную тайну. Широколобый полковник Дувинг приоткрыл ее хранителю законности – губернскому прокурору с петушиной походочкой. А губернский прокурор на другой день изрядно клюнул у председателя губернского суда Булатова. А тот, отдуваясь, платком лоб отирая, вроде бы обмолвкой, ненароком, вскользь – милейшей, почтеннейшей родственнице: Татьяна Флорентьевна, попридержи-ка ты Ниночку подальше от этого молодого человека. И Татьяна Флорентьевна очень внятно поняла, откуда дует ветер. Ниночке не сказав худого, она Герману Александровичу передала худую весть.
Риск? Прекрасно, откажись от риска и, как бычок на веревочке, ступай в тюрьму, как сего требует Фонтанка, ради еще более тщательного расследования попыток освобождения Чернышевского. Вот уж где никакого риска – в тюрьме. И сызнова подвергайся допросам. В дальнейшем дознании нет нужды? Разумеется. Штабс-капитан Зейферт не скрывал, напротив, многим не без торжественности сообщал: этому Лопатину теперь ни туда ни сюда, каждая вилюйская собака знает его приметы, и фотографии посланы, и унтер, тот, что стерег этого Лопатина на гауптвахте, ни на шаг от Чернышевского. Какое же дальнейшее дознание?!